Мемуарная проза
Шрифт:
__________
Еще о словах.
— Все у нас говорят: революция… революция… А я не знаю… Только какие-то слова — странные: карточка широкого потребления, точно — корабль дальнего плавания, сразу вижу во-оду, и ничего кроме воды… Да ничего кроме воды по ней и нет… А — например: закрытый распределитель? Это совсем глухой старик, наглухо запертый, я ему: «Дедушка!», а он: «Ась?» — «Распредели, пожалуйста!», а он: «Э-эх!», и так — часами… А еще жагра — слово: точно чума, мор, цинга, а это всего-навсего — морковный чай.
__________
— …Марина! Почему я так люблю плохие стихи? Так любя — ваши, и Павлика, и Пушкина, и Лермонтова… В полдневный жар, Марина, — как это жжет! Я всегда себя чувствую и им и ею, и лежу, Марина, в долине Дагестана и раной — дымлюсь, и одновременно, Марина, в кругу подруг задумчиво-одна…
И в чудный
Бог знает чем всегда погружена…
Все стихи, написанные на свете — про меня, Марина, для меня, Марина, мне, Марина! Потому я никогда не жалею, что их не пишу… Марина, вы — поэт, скажите, разве важно — кто? Разве есть — кто? (Сейчас, сейчас, сейчас зайдут ум-за-разум! Но вы — поймете!) Марина, разве вы — все это написали? Знаю, что ваша рука, гляжу на нее и всегда только с великим трудом удерживаюсь, чтобы не поцеловать — н'a людях, не потому, что эти идиоты в этом видят рабство, институтство, истерику, а потому, что вам, Марина, нужно целовать — на всех людях, бывших, сущих и будущих, а не на трех-четырех знакомых. И если я тогда, нечаянно, после той Диккенсовой ночи при Павлике поцеловала, то это — слабость, Марина, я просто не могла удержаться — сдержать благодарность. Но Павлик не в счет, Марина, — и как поэт — и немножко как собака, я хочу сказать, что он не совсем человек — с двух сторон… (И вы, Володя, не в счет: видите — и при вас целую, но вы не в счет — потому что я уж так решила: когда мы втроем, мы с Мариной — вдвоем… А что при всех, у С<еро?>вых — это хуже, но вы так чудно сдали тому фокстерьеру — сдачи, бровью не поведя…) Я вам за всю вас, Марина, целую руку — руки — а вовсе не только за одни стихи, и за ваши шкафы, которые вы рубите, кажется — еще больше! Я всегда обижаюсь, когда говорят, что вы «замечательный поэт», и пуще всего, когда «гениальный». Это Павлик — «гениальный», потому что у него ничего другого за душою — нет, а у вас же — все, вся вы. Перед вами, Марина, перед тем, что есть — вы, все ваши стихи — такая чу-уточка, такая жалкая кро-охотка, — вы не обижаетесь? Мне иногда просто смешно, когда вас называют поэтом. Хотя выше этого слова — нет. И может быть, дела — нет. Но вещи — есть. И все эти вещи — вы. Если бы вы не писали стихов, ни строчечки, были бы глухонемая, немая — как мы с Русалочкой, вы все равно были бы — та же: только с зашитым ртом. И я бы вас любила — нет, не: еще больше, потому что больше — нет, а совершенно так же — на коленях.
(Лицом уже из моих колен:)
— Марина! Знаете мой самый большой подвиг? Еще больше, чем с тем красным носом (шарманщиком), потому что не сделать еще куда трудней, чем сделать: что я тогда, после «Метели», все-таки не поцеловала вам руку! Не рабство, нет, не страх глаз, — страх вас, Марина, страх вас разом потерять, или разом заполучить (какое гнусное слово! заполучить, приобрести, завоевать — все гнусное!), или разом — наоборот, страх — вас, Марина, ну. Божий страх, то, что называется — Божий страх, нет, еще не то: страх — повернуть ключ, проглотить яд — и что-то начнется, чего уж потом не остановить… Страх сделать то. Марина! «Сезам, откройся!» Марина, и забыть обратное слово! И никогда уже не выйти из той горы… Быть заживо погребенной в той горе… Которая на тебя еще и обрушится…
И просто — страх вашего страха, Марина. Откуда мне было знать? Всю мою жизнь, Марина, я одна была такая: слово, и дело, и мысль — одно, и сразу, одновременно, так что у меня не было ни слова, ни дела, ни мысли, а только… какая-то электрическая молния!
Так о «Метели»: когда я услышала, ушами услышала:
— Князь, это сон — или грех?
— Бедный испуганный птенчик!
— Первая я — раньше всех!—
Ваш услыхала бубенчик!
Вот это первая — и раньше, с этим ударением, как я бы сказала, у меня изо рта вынутое — Марина! У меня внутри — все задрожало, живьем задрожало, вы будете смеяться — весь живот и весь пищевод, все те самые таинственные внутренности, которых никто никогда не видел, — точно у меня внутри — от горла и вниз до колен — сплошь жемчуга, и они вдруг — все — ожили.
И вот, Марина, так любя ваши стихи, я бе-зумно, безумно, безнадежно, безобразно, позорно, люблю — плохие. О, совсем плохие! Не Надсона (я перед ним преклоняюсь!) и не Апухтина (за «Очи черные»!), а такие, Марина, которых никто не писал и все — знают. Стихи из «Чтеца-декламатора», Марина, теперь поняли?
Ее в грязи он подобрал,
Чтоб угождать ей — красть он стал.Она в довольстве утопалаИ над безумцем хохотала.Он из тюрьмы ее молил:Я без тебя душой изныл!Она на тройке пролеталаИ над безумцем хохотала.И в конце концов — его отвезли в больницу, и —
Он умирал. Она плясала,Пила вино и хохотала.(О, я бы ее убила!) И кажется даже, что когда он умер и его везли на кладбище, она —
За гробом шла — и хохотала!
Но, может быть, это я уж сама выдумала, чтобы еще больше ее ненавидеть, потому что я такого никогда не видела: чтобы за гробом шли — и хохотали, — а вы?
Но вы, может быть, думаете, это — плохие? Тогда слушайте. О, Господи, забыла! забыла! забыла! забыла, как начинается, только помню — как кончается!
А граф был демонски-хорош!……………………………….А я впотьмах точила нож,А граф был демонски-хорош!Стойте, стойте, стойте!Взметнулась красная штор'a:В его объятиях — сестра!Тут она их обоих убивает, и вот, в последнем куплете, сестра лежит с оскаленным страшным лицом, а — граф был демонски-хорош!
А «бледно-палевую розу» — знаете? Он встречает ее в парке, а может быть в церкви, и ей шестнадцать лет, и она в белом платье…
И бледно-палевая розаДрожала на груди твоей.Потом она, конечно, пускается в разврат, и он встречает ее в ресторане, с военными, и вдруг она его видит!
В твоих глазах дрожали слезы,Кричала ты: «Вина! скорей!»И бледно-палевая розаДрожала на груди твоей.Дни проходили чередою,В забвенья я искал отрад,И вот опять передо мноюБлеснул твой прежний милый взгляд.Тебя семьи объяла проза,Ты шла в толпе своих детей,И бледно-палевая розаДрожала на груди твоей.А потом она умерла, Марина, и лежит в гробу, и он подходит к гробу, и видит:
В твоих глазах застыли слезы…— и потом уж не знаю что на ей —И бледно-палевая розаДрожала на груди твоей.Дрожала, понимаете, на недышащей груди! А — безумно люблю: и толпу детей, и его подозрительные отрады, и бледно-палевую розу, и могилу.
Но это еще не все, Марина. Это еще — как-то — сносно, потому что, все-таки — грустно. А есть совсем глупости, которые я безумно люблю. Вы это знаете?
Родилась,Крестилась,Женилась,Благословилась.Родила,Крестила,Женила,Благословила —Умерла.Вот и вся — женская жизнь!
А это вы знаете?
Перо мое писалоНе знаю для кого…Я:
— А сердце подсказало:Для друга моего.Сонечка:
— Дарю тебе собачку,Прошу ее любить,Она тебя научит,Как друга полюбить.