Мемуарная проза
Шрифт:
— Да ведь это платье — бал, Марина! Я — уже плыву! Я и не двигаюсь, а оно уже плывет! Оно — вальс танцует, Марина! Нет — менуэт! И вы мне его дадите надеть?
— А как вы думаете?
— Дадите, дадите! И я в нем буду стоять за спинкой моего стула — какие мы с тем стулом были бедные, Марина! — но и оно не богатое, оно только — благородное, это то, в котором Настенька ходила на «Севильского цирюльника»! еще ее бабушки! (нужно будет вставить!) На сегодня дадите, Марина? Потому что мне нужно будет еще успеть подшить подол.
— На сегодня — и на завтра — и насовсем.
— Что-о? Это — мне? Но ведь это же рай, Марина, это просто во сне
Решено, Марина! Венчаюсь — в синем, а в гробу лежу — в шоколадном!
__________
После платьев настал — желтый сундук.
Узнав, что она едет, я с нею уже почти не расставалась — брала с утра к ней Алю и присутствовала при всей ее остающейся жизни. (И откуда-то, из слуховых глубин слово: r`egne. [194] Канада, где по сей день вместо vie [195] говорят r`egne, о самой бедной невидной человеческой жизни, о жизни дроворуба и плотогона — r`egne. Mon r`egne. Ton r`egne. [196] Так, на французском канадском эта Сонечкина остающаяся жизнь, в порядке всех остальных, была бы r`egne, la fin de son r`egne. [197] И меня бы не обвиняли — в гиперболе.
194
Царство (фр.).
195
Жизнь (фр.).
196
Мое царство. Твое царство (фр.).
197
Царством, окончанием ее мира (фр.).
Великий народ, так называющий — жизнь.)
— Ну, Марина, нынче я укладываюсь!
Сижу на подоконнике. Зеленое кресло — пустое: Сонечка раскладывается и укладывается, переносит, с места на место, как кошка котят, какие-то тряпочки, бумажечки, коробочки… Открывает желтый сундук. Подхожу и я — наконец посмотреть приданое.
Желтый сундук — пуст: на дне желтого сундука только новые ослепительно-рыжие детские башмаки.
— Сонечка? Где же приданое?
Она, держа в каждой руке по огромному башмаку, еще огромнейшему — от руки:
— Вот! Сама купила — у нас в Студии продавались по случаю, чьей-то сестры или брата. И я купила, убедив себя, что это очень практично,
Через несколько дней:
— Ну, как, Сонечка, продали ботинки?
— Нет, Марина, мне сказали, что очень просто: прийти и встать — и сразу с руками оторвут. Рвать-то рвали, и очень даже с руками, но, Марина, это такая мука: такие глупые шутки, и такие наглые бабы, и мрачные мужики, и сразу начинают ругать, что подметки картонные, или что не кожа, а какое-то там их «сырье»… Я заплакала — и ушла — и никогда больше не буду продавать на Смоленском.
А еще день спустя, на тот же мой вопрос:
— О, Марина! Как я счастлива! Я только что их подарила. Хозяйской девчонке — вот радость была! Ей двенадцать лет и ей как раз. Я думала Алечке — но Алечке еще целых шесть лет ждать — таких морд, от которых она еще будет плакать! А хозяйская Манька — счастлива, потому что у нее и ноги такие — мордами.
__________
В один из ее предотьездных дней я застала у нее громадного молодого солдата, деликатно присевшего с краю пикейного одеяла, разложив по защитным коленям огромные руки: раки.
— А это, Марина, мой ученик — Сеня. Я его учу читать.
— И хорошо идет?
— Отлично, он страшно понятливый, — да, Сеня?
— Как сказать, Софья Евгеньевна…
— Уже по складам, или пока только буквы?
— Сеня! (Сонечка заливаясь) Марина Ивановна — потому что эту гражданку зовут Марина Ивановна, она знаменитая писательница — Марина Цветаева. Сеня, запомните, пожалуйста! — Марина Ивановна думала, что я вас читать учу, азбуке! Я его читке учу, выразительному чтению… А мы с ним давно-о грамотные, правда, Сеня?
— Второй год, Софья Евгеньевна. Никогда не забуду тот взгляд глубочайшего обожания, которым солдат отметил это «мы с ним»…
— «Товарищ, товарищ»… А вот меня на улице никто не зовет товарищ, и почти никогда — гражданка, всегда — гражданочка — и сразу всякое такое в рифму. Гражданочка-смугляночка (хотя я вовсе не смуглая, это меня только румянец темнит) — или там: миляночка, а один даже целый стих сочинил:
Гражданочка, гражданочка,Присядь ко мне на лавочку,Поешь со мной бараночку! —а я ему: «А где бараночка? Обещал — так давай!» — «А я это только так, гражданочка, для складу, и никакой, к сожалению, бараночки у меня нету, потому что Колчак, сволочь, оголодил, а ежели бы время другое — не только бараночку, а целое стадо бы баранов вам пригнал — для-ради ваших прекрасных глазок. Потому что глазки у вас, гражданочка…» И всё эти глаза, эти глаза. Разве они уж правда — такие особенные? И почему я только солдатам нравлюсь, и вообще швейцарам, и еще старикам, и никогда, никогда — интеллигентам?
__________
Я много раз давала ее протяжное: «Марина… (О, Мари-ина… Ах, Мари-ина!)» Но было у нее другое Марина, отрывистое, каким-то вздрагиванием верхней губы, и неизбежно предшествующее чему-нибудь смешному: «М’р’н’а (вроде французского Marne) — а вы заметили, как он, когда вы сказали…» Мое имя бывшее уже дрожанием смеха, уже входившее в смех, так сказать открывавшее руладу, с буквами — пузырящимися под губой.
Моим именем она пела, жаловалась, каялась, томилась, им же — смеялась.