Мемуары веснущатого человека
Шрифт:
В огневом кольце пылающего юга
Так некорректно поступив со мной и заставив меня по-напрасному изнывать в волнении в присутствии фальшивого Члена Коллегии, Пётр Письменный тем самым моё доверие к нему снизил, и потому в первых строках моих мемуаров я имею все основания сомневаться, согласно ли правде изволю я вас называть по имени и отчеству и есть ли вы тот самый Корней Аристархович, к коему не однажды направлял меня вышеупомянутый Пётр Письменный, говоря, что по должности своей в Республике вы обозреваете все литературные рукописи, вышедшие из народа, за что положено вам жалование по самой высшей спецставке.
Обратившись уже давным-давно тому назад к ценимому мною, не в пример другим, Алёше Кавуну за подтверждением касательно Вашей правильной личности, я по Вашему
С одной стороны, не имея причин иронически относиться к словам Алёши Кавуна, а с другой, противоположной стороны, слыша лестные слова Петра Письменного, в огорчении направился к себе домой и излил свои наболевшие сомнения другу своему и однокашнику по моим земным скитаниям из морских офицеров Мишелю, который, по правде говоря, такой же флотский человек, как пресловутая личность, Пётр Письменный, является ближайшим другом Члена Коллегии в вышеприведённом инциденте.
Сей Мишель, насколько мне известно, всего один раз плавал по морю, когда мы с ним удирали без того, чтоб оглянуться на развалины прошлого, из Одессы в Константинополь, и то лежал повергнутой ниц воблой и бессердечно и нетактично облевал всё Чёрное море — хам!
А вот другая глава:
Мы идём навстречу солнцу
И в ней Вы сейчас соизволите увидеть, почему Мишель отбывал в дальнее плавание, одевшись моряком, а я как бы вроде чиновника особых важных поручений при градоначальстве, как и сможете убедиться, что сие светило подло и отвратительно обмануло нас, ввергнув в пучину неограниченных бедствий, ибо, не имея возможности получить протекцию на отплывающий пароход, Мишель на Молдаванке спешно купил за 20 колокольчиков верхнюю часть морского обмундирования, а мне приказал заделаться чиновником, под каковыми декорациями мы проскочили в зверском хаосе отбывающих купцов и чинов воинских и гражданских учреждений, прицепившись, будто на предмет охраны, к крупному багажу самог'o командующего войсками.
И оказалось в самом скором времени, что идём мы не к солнцу, как говорил мне Ми шель, указывая на западную культуру, а к совершенному мраку, в коем мы глубоко утону ли, как только Мишель, именуя себя мичманом и близким племянником контр-адмирала Рожественского и заведя учебный разговор о состоянии и активности нашего морского флота, безрассудно поженил канонерку с крейсером, а покойного дядюшку своего оживил ни за что, ни про что, вследствие чего был уличён, что незамедлительно отразилось на мне — как на моём физическом состоянии, так и на моём звании.
Сперва били Мишеля, а трудились над ним преимущественно господа офицеры, особенно тот высокий и черноглазный, который, некоторое число недель погодя, с тем же упомянутым Мишелем и в компании со мной открыл товарищескую рулетку на паях и оказался далеко не офицером, а даже иудеем, что открылось нашему взору в турецкой бане.
Изнемогая под офицерским давлением, Мишель указал на меня, как на личность из градоначальства, снабдившую его письменными документальными данными, после чего я был призван в каюту достоверных чинов градоначальства и допрошен с таким пристрастием и выкинут так гнусно, что в одну роковую минуту пронёсся над всем кораблем, видя под собой морскую пучину и всем телом ощущая все принадлежности французского корабля, любезно предоставленного высшими властями русскому воинству.
Рассекая дикие бурные волны чернейшего из чёрных морей, корабль нёсся на всех парусах к культурному Западу, вследствие чего и отсутствия твёрдой земли меня и Мише ля командный состав принуждён был оставить на корабле, однако, лишив нас продовольствия и неоднократно пытаясь кинуть на прокорм акулам.
Тогда я, сговорившись с Мишелем и извинительно простив ему слабость и неустойчивость его языка, подал письменное заявление господину начальнику Освага, находящемуся в каюте номер 12, лично вручив, предлагая свои литераторские услуги в пользу пропаганды и прося впредь до прибытия на сушу выдать мне пять банок консервов и фунт колотого сахару.
Но
Выбираясь из каюты холодного профессора почти на четвереньках, я, жалея Мишеля, голодного своего друга, невольно увлёк с собой малюсенькую связку охотничьих колбас, коих в сторонке лежала целая груда, но за порогом был настигнут кровожадным профессором, и ситуация обернулась так, что колбаски остались у него, а подбитый глаз у меня, так как я решил для удобства лечь и животом прикрыл колбаски, а профессор Киевского университета изволил быть на ногах, почему от башмака его пострадал мой глаз, а отнюдь не его, прикрытый золотыми очками, о чём и есть рассказ в главе:
Не интеллигент, а просто измыватель
На что всё это и без всякого сострадания к моему контуженному глазу Мишель самым наглым образом сказал, что я веснущатый дурак, и что веснущатых всегда били, даже с самых доисторических времён, и что человек с такими веснушками никогда никакого приличного дела до конца не доведёт.
Возражать что-либо было неудобно и неловко, ибо действительно веснушки у меня роковые, их на мне миллион, но у кого их не бывает? Но система моих веснушек тем и примечательна, что каждому их, так сказать, семейству соответствует одна крайне неприличная, размером с двугривенный; на лбу, допустим, один двугривенный, на щеках по двугривенному; в общем и целом на моём лице и на руках, а также и на шее как спереди, так и сзади, сиих крупных роковых кружков не менее, чем на два с полтиной. Посему я и являюсь человеком запоминательным, что нестерпимо и непереносно в период гражданской войны, не говоря уже о противности для чужого глаза, и по причине чего я перенёс немало страданий и отмечался ударами судьбы, и почему я очень много грущу и тоскую, не находя себе психологического отдыха, что сейчас же доложу в главе о моей личности.
Мой внешний и внутренний мир
Кстати сказать, это чересполосица моего лица и послужила главной причиной того, что некогда дорогой мне крестьянский певец Алёша Кавун подарил мне свою дружбу, чем скрасил однажды мою жизнь, где стройная вереница неудач проходит по всем страницам моей жизненной повести.
И по сей день не знает оный друг, что есть я не что иное, как личность без всякой прописки, пробравшаяся на свою законную родину, с нарушением, однако, законов, установленных с высоты Совнаркома, и что хоть изволю я попирать ногами дорогую мне мостовую Москвы твёрдо и бесстрашно, будто как всякий уважающий себя и товарищей своих советский подданный, но шатаюсь и трепещу каждый миг и в ногах своих не уверен, особенно в оживлённых и воспрявших пунктах нашей красной столицы.
И по сей час не знает цитируемый мною друг, что, идя со мной рядом, как бы с равным, он в то же время имел по правую руку от себя пренесчастное человеческое создание, кого о полным правом гражданского долга может задержать любой верный слуга социалистического отечества, но отнюдь не сыщика царской охранки, каким званием господину Петру Письменному угодно было меня погубить и каковой кличкой я снова узрел перед собой проклятые двери на своём горестном пути.
И кому ведомо, что каждодневно, закончив свои суетные дела, я с превеликим страхом пробираюсь в своё наибеднейшее жилище, которое территориально примыкает к Собачьей площадке, откуда проходным двором есть нелегальный путь в чёртов тупичок без имени и звания, — тупичок, и кончено. И в таком тупичке, в плачевных антисанитарных условиях мы с Мишелем имеем свой шаткий угол, где слева за матерчатой перегородкой прачка Анна Матвеевна греет нас пламенем утюгов, свою молодую жизнь надрывая над буржуазными манишками и кальсонами, а справа звучит пролетарский стук слесаря Маточкина, который свой рабочий серп и молот откладывает в сторону лишь в исключительных случаях своего ухажёрства за Анной Матвеевной, в чём, однако, мешает ему Мишель, ставший по моим данным недели две тому назад сожителем Анны Матвеевны.