Мемуары веснущатого человека
Шрифт:
А ещё говорил мне: «Ты, говорит, можешь свою автобиографию мне не выкладывать, я и так тебя насквозь вижу и весь твой багаж. Ты, говорит, будешь моей моделью, я, говорит, из тебя такой коллективный портрет сделало, что Пётр Семёнович Коган за голову схватится».
Не имея счастья лично знать гражданина Когана и не зная, в каком комиссариате они пребывают, я, конечно, о голове их ничего сказать не мог, но к своему портрету равнодушного отношения не выдержал и попросил я господина Письменного:
— Умоляю вас, дорогой товарищ. Не надо о моих веснушках. Ради всего святого, не надо.
И мог
— Не вздумай только с моими деньгами перемахнуть в Россию. Там в Чека твои веснушки зарегистрированы надлежащим образом.
Так вот умоляю я господина Письменного:
— Не надо о веснушках… Семейное несчастие, что ж поделаешь! У нас так и повелось в роду: мужчины все в веснушках, а женская половина с красным пятном у левого височка — от прабабушки, в горящем дому разрешившейся от беремени. Давайте лучше о душе, ради бога, о душе. Душа у меня без веснушек.
А он как стукнет кулаком:
— Ты, говорит, не можешь понять марксистского метода в литературе. Всем душам грош цена. Быт нужен, колор-локал нужен. А ты с душой лезешь.
Вспомнил я всё это, кашляя на крылечко, и так мне тоскливо стало, и порешил я, не глядя на дождь, пойти к другому сочинителю, ибо не терпелось мне душу свою выложить, от одиночества своего изнемогая и притом изыскуя способы избавления от дурных последствий любовного экстаза Анны Матвеевны и моей беспризорности и, обливаемый небесными струями, дотащился я с грехом пополам и с печалью во всём объёме до Козихи, где проживал человек настоящий, отмеченный высокой славой, приятный мне и дорогой Алёша Кавун.
И есть моё знакомство с ним наиприятнейшее моё воспоминание тяжкой поры первых дней пребывания в Москве, куда я заявился гол и наг, и нищ, ограбленный на польско-русской границе подлыми контрабандистами, о чём следуют горестные строки в главе:
Я возвращаюсь к родным пеналлам
Сии контрабандисты, не ограничиваясь раздеванием меня и Мишеля, ещё на прощанье накостыляли, и предводитель их, дав мне по шее, сказал мерзким разбойничьим басом:
— И живёт же человек с такими веснушками. Потеха!
Кому потеха, а кому тягчайший крест и каждодневное распятие, а познакомился я с Алёшей Кавуном в пивнушке «Этикет», в районе моей с Мишелем деятельности, когда высококультурный декрет об ограничении выпивки двумя бутылками на персону надоумил Мишеля приступить к работе на предмет предложения своих услуг жаждущему народу. Работали мы по плану так: выбирая фигуру попроще, — ибо на практике вскорости убедились, что такие фигуры к поглощению пива более склонны, чем интеллигентная среда, — и завидя, что вторая бутылка при последнем издыхании и даже в пене не бьётся, один из нас тихонечко подходил к клиенту и на ушко, словно мимоходом, изволил предлагать:
— Могу вам помочь. Извольте заказать, будто на меня.
Фигура, конечно, с восторгом, а я сбоку на табуреточке, фигура пьёт, а мне перепадает стаканчик, кусочек воблы, а иной раз, глядишь, и яичница появляется, а при
Факт, — ибо демократическая фигура, в конце концов, не ограничивается угощением и, целуя тебя чудесным русским хлебосольным поцелуем, от переполненной души идущим, даёт ещё дензнаки на память о приятном знакомстве, а когда дензнаки в кармане, хотя бы даже в минимальном урезанном количестве, и есть устойчивая надежда, что утром будет к чайку вечно-прекрасный, вечно-женственный калач, посыпанный белоснежной мукой, тогда не столь беспокойна душа при встречах с блюстителями закона, чей вид обычно с голодного утра приводит в потный ужас.
И выпал нам однажды на долю такой вечер, что крутились мы с Мишелем часов пять по пивным, а профиту никакого, даже одного солёного горошка на разводку, а без четверти одиннадцать подвернулся один молодой человек среднего роста, так, с виду ничем не заметный, только очень пламенный. «Я, говорит, художник, а меня сжимают в тисках, не дают больше пары; я, говорит, полевая птица, а мне хотят крылья обкорнать; я, говорит, задыхаюсь от такого бесчеловечного отношения Советского правительства к вольному крестьянскому поэту, — вот тебе и свобода, за которую мы кровь проливали.
Лицо у него приятное, правильное, с усиками — помогли: сперва Мишель, потом я, затем Мишель на улицу вышел, по моему совету, за порогом зюд-вестку нахлобучил пониже, вернулся как бы другим человеком и новую пару получил, и молодой человек в такое настроение пришёл и так ему понравилась наша метода, что угостил нас не только неслыханно, но даже и приблизил к себе: стал читать свои стихотворные произведения и точно навеки купил меня.
— Молодцы, — говорит, — удивительные молодцы. Только русский человек такое изобретение открыть может. Разве какой-нибудь немец до этого способен додуматься? О, Россия, Россия, как ты прекрасна своими самородками!
И тут же сразу о нас стишок, о самородках, значит, и что на Запад нам наплевать. Но какой замечательный: качается сам, стакана поднять не может, — я уж поил его, точно с ложечки младенчика, и, действительно, оказался сущим младенцем в доброте своей и прелести, — к полу никнет, а слова у него выходят из уст пахучие, точно у токаря стружки со станка.
Так до положенного часа просидели мы в «Этикете», молодой человек, оказавшийся впоследствии Алёшей Кавуном, все громче и громче излагал нам свои мысли в рифмах, — пивнушная публика, конечно, на это ноль внимания, впрочем, и Мишель тоже чёрствый человек, который одно только и делал, что на сосиски с капустой чрезмерно налегал, а получив отбивную, даже раскраснелся и пятнами пошёл, вроде как бы мои природные веснушки, а я, хоть и не ел с утра, только одну сосисон ковырнул, да и покинул её без сожаления.