Мемуары. Избранные главы. Книга 2
Шрифт:
Наибольшая ответственность лежит на короле за последнюю кампанию, [63] которая не продлилась и месяца. У него во Фландрии были две огромные армии, по численности чуть ли не вдвое превышающие единственную армию неприятеля. Принц Оранский стоял лагерем в аббатстве Парк, король — всего лишь в лье от него, а герцог Люксембургский со своей армией — примерно в полулье от короля, и между тремя этими армиями не было никаких преград. Принц Оранский был полностью окружен и видел, что укрепления, которые он приказал спешно возвести вокруг лагеря, ему не помогут; он понимал, что погиб, и неоднократно сообщал о том в Брюссель своему близкому другу Водемону, не видя даже тени надежды на возможность вырваться и спасти армию. От армии короля его защищали лишь наспех укрепленные позиции, и самое простое и верное было взять их силами одной армии штурмом, а затем уж завершить победу посредством другой, свежей, притом что каждая из них в избытке имела собственные запасы провианта и артиллерийских припасов. Дело было в первых числах июня, и можно себе представить, что дала бы такая победа в самом начале кампании! Какое же безмерное изумление испытали все три армии, узнав, что король ретировался и разделил почти всю армию, которой командовал, на два больших отряда для посылки одного в Италию, а второго, под командованием Монсеньера, в Германию. Герцог Люксембургский, которого король утром накануне отъезда известил об этой новой диспозиции, кинулся на колени и долго обнимал ноги короля, умоляя отменить приказ, указывая на легкость, несомненность и огромность победы, которую можно одержать, атаковаЁ принца Оранского. В результате он лишь вызвал недовольство короля, тем более чувствительное, что тот ничего не мог ему ответить. Растерянность, охватившую обе армии, невозможно описать. Как ясно из предыдущего, я в это время был в армии. Даже придворные, которые обычно радуются, возвращаясь домой, не могли скрыть огорчения.
63
1697 г.
64
Людовик XIV прибыл в Версаль вечером 26 июня.
Завершивший эту войну постыдный мир [65] заставил еще долго отчаянно вздыхать и короля, и государство. Пришлось пойти на все, чего потребовал герцог Савойский, [66] лишь бы оторвать его от союзников, и наконец после долгого сопротивления и несмотря на ненависть и презрение к принцу Оранскому признать его королем Англии, а вдобавок еще принимать его посланника Портленда, [67] словно некое божество. Наша торопливость стоила нам герцогства Люксембургского, [68] а невежество в военных делах наших уполномоченных на переговорах, которых кабинет не снабдил инструкциями, дало нашим противникам большие преимущества при установлении границ. Таков был Рисвикский мир, заключенный в сентябре 1697 года. Мирная передышка продлилась всего три года, и все это время страна испытывала горечь из-за возврата земель и крепостей, которые мы завоевали, и тягостно ощущала, чего стоила нам эта война. На сем кончается второй период царствования.
65
Рисвикский — см. коммент. 100 к т. 1.
66
На основании Туринского мирного договора (29 августа 1696) Людовик XIV вернул деревни Стаффард (Кунео) и Марсай (Пьемонт), где в 1690 и 1693 гг. герцог Савойский потерпел поражение от маршала Катина.
67
Пышный прием, устроенный английскому послу Джону Вильгельму Бентнику, графу Портленду, состоялся в феврале 1698 г.
68
На основании Рисвикского мирного договора 1697 г. герцогство Люксембургское вошло в состав владений Испании.
Третий начался великой славой [69] и небывалым успехом. Но кончилось это очень скоро. Подобное начало всем вскружило головы и подготовило неслыханные беды, избавление от которых было поистине счастьем. Короля преследовали и сопровождали до могилы и другие невзгоды, и он мог бы почитаться счастливцем, если бы лишь на несколько месяцев пережил вступление своего внука на трон испанского королевства, который поначалу получил без всякого сопротивления. То время еще слишком близко к нам, так что нет надобности распространяться о нем. Но то немногое, что было сказано о царствовании покойного короля, совершенно необходимо, чтобы лучше понять и то, что будет сказано о его личности; при этом следует помнить всевозможные эпизоды, разбросанные по этим мемуарам, не негодуя на случающиеся иногда повторения, так как они необходимы, дабы объединить и создать нечто целостное.
69
Сен-Симон имеет в виду вступление на испанский престол под именем Филиппа V внука Людовика XIV, герцога Анжуйского (16 ноября 1700).
Следует еще раз повторить: король обладал умом более чем посредственным, однако способным к развитию. Он любил славу, хотел порядка и соблюдения законов. Он был от природы благоразумен, сдержан, скрытен, умел властвовать над движениями души и языком; поэтому можно ли сомневаться, что рожден он был добрым и справедливым и Бог одарил его вполне достаточно, чтобы он стал неплохим, а то и великим королем?
Все скверное пришло к нему со стороны. В раннем детстве он был настолько заброшен, что никто не осмеливался приблизиться к его покоям. Он часто с горечью вспоминал о тех временах и даже рассказывал, как однажды вечером в Пале-Рояле, в Париже, где пребывал тогда двор, его обнаружили в бассейне, куда он упал. В дальнейшем он попал буквально в подневольное положение. Он едва научился читать и писать и остался совершенным невеждой, не зная самых общеизвестных сведений из истории, не зная о родственных связях, состояниях, деятельности, происхождении знатных лиц, не зная законов и так ничего обо всем этом и не узнав. По причине своего невежества он неоднократно и нередко прилюдно попадал в самые нелепые положения. Однажды г-н де Лафейад высказал в его присутствии сожаление, что маркиз де Ренель, который впоследствии был убит в чине генерал-лейтенанта и должности командующего кавалерией, не стал в 1661 году кавалером ордена Св. Духа, на что король сперва промолчал, а после с неудовольствием заметил, что надо же придерживаться правил. Ренель был из Клермон-Гальрандов, то есть д'Амбуазов, а король счел его выскочкой, хотя впоследствии перестал так щепетильничать в этих вопросах. Из этого же рода происходил Монгла, королевский гардеробмейстер, к которому король хорошо относился, которого в том же 1661 году пожаловал в кавалеры ордена Св. Духа и который оставил интересные мемуары. Монгла женился на дочери сына канцлера де Шеверни. Их единственный сын всю жизнь носил фамилию де Шеверни, поскольку владел землями этого рода. Он провел жизнь при дворе, в связи с чем я несколько раз упоминал о нем, или же исполнял дипломатические миссии. Фамилия де Шеверни сбила с толку короля, который полагал, что он не принадлежит к знати и потому не может иметь придворного звания и стать кавалером ордена Св. Духа. Лишь к концу жизни, и то случайно, король узнал, что он заблуждался. Сент-Эрем, который сперва был обер-егермейстером, а затем губернатором и комендантом Фонтенбло, не смог стать кавалером ордена Св. Духа; король знал его как зятя де Куртена, государственного советника, прекрасно ему известного, и считал незнатным. А он был из Монморенов, [70] о чем король узнал, но слишком поздно от г-на де Ларошфуко. При этом ему пришлось растолковывать, что это за роды, так как их фамилии ему ничего не говорили. Могло показаться, что король отличал старинную знать и не желал никого к ней приравнивать; ничего подобного. Он был далек от подобных чувств и питал слабость к своим министрам, которые, стремясь возвыситься, ненавидели и принижали всех, с кем не могли сравняться и кем не могли стать, и потому был крайне холоден к родовитой знати. Он боялся родовитости так же, как боялся ума, а ежели два этих качества соединялись в одном человеке и королю становилось это известно, тому не на что было надеяться.
70
Шарль-Луи, маркиз де Сент-Эрем, был сыном Франсуа-Гаспара де Монморена, маркиза де Сент-Эрема (1621–1701).
Очень скоро после того, как он стал править самостоятельно, его министры, военачальники, фаворитки, придворные поняли, что тщеславия в нем куда больше, чем славолюбия. Они стали непомерно восхвалять его и тем развратили. Хвала, а верней сказать лесть, нравилась ему, и чем грубей она была, тем охотней принималась, а более всего ему по вкусу была лесть самая низменная. Только так можно было приблизиться к нему, и все, кого он любил, были обязаны этой любовью тому, что удачно нащупали этот путь и никогда не сходили с него. Это-то и было причиной огромной власти его министров, которые при каждом удобном случае неизменно кадили ему, а паче приписывали ему все решения и уверяли, что все исходит от него. Изворотливость, низость, изъявления восторга и покорности, раболепство, а еще верней, умение показать свою ничтожность перед ним, были наилучшим средством завоевать его благоволение. Стоило чуть уклониться от этого пути, и прощения уже не было; именно это и довершило падение Лувуа. Действие этого яда все усиливалось. В сем государе, не лишенном ума и обладавшем опытом, оно дошло до крайнего предела. Не имея ни голоса, ни слуха, он любил в домашней обстановке напевать самые льстивые места из оперных прологов; он словно купался в лести, и даже во время многолюдных парадных ужинов, на которых иногда исполнялась скрипичная музыка, присутствующие слышали, как он негромко напевает те же хвалы себе, когда игрались сочиненные на подобные слова мелодии.
В этом причина той жажды славы, что время от времени отрывала его от любви, и того, с какой легкостью Лувуа втягивал его в большие войны, имея целью то свалить Кольбера, то укрепить и усилить собственное положение, неизменно убеждая короля, что как полководец тот превосходит в разработке и осуществлении планов всех своих генералов, в чем они сами, стремясь угодить королю, способствовали Лувуа. Я говорю о Конде и Тюренне и уж подавно о тех, кто пришел им на смену. С легкостью, самодовольством и самолюбованием он присваивал все услуги себе, веря, что он действительно таков, каким его изображают в хвалебных речах. В этом же причина его любви к парадам, дошедшая до такой степени, что его враги называли его королем парадов, и причина любви к осадам, при которых он мог проявить не многого стоившую храбрость, делать вид, будто его удерживают силой, выказывать свои способности, предусмотрительность, неусыпность, нечувствительность к тяготам, к которым благодаря превосходному, могучему телосложению он был весьма приспособлен, не страдая ни от голода, ни от жажды, ни от стужи и жары, ни от дождя и непогоды. Пребывая в армии, он очень любил слушать слова восхищения его величественной осанкой и внешностью, тем, как он искусен в верховой езде и во всех трудах. Фавориткам, а нередко и придворным он больше всего любил повествовать о войсках и военных кампаниях. Говорить он умел, находя красивые и точные слова, а рассказывал и сочинял получше, чем многие люди из общества. Даже самым обычным его речам всегда была присуща явная и неизгладимая величавость.
Его уму, от природы склонному к мелочности, особое наслаждение доставляли всевозможные пустяки. В военных делах он неизменно вникал во все подробности касательно мундиров, вооружения, построений, учений, дисциплины, короче, во всевозможную ерунду. Точно так же он занимался своими дворцами, дворцовым ведомством, особыми яствами, подававшимися к его столу, и всегда был уверен, что может тут чему-то научить людей, которые в этих делах понимали куда больше, но, словно неискушенные новички, внимали его наставлениям, хотя давным-давно наизусть знали все, чему он их учил. Подобная пустая трата времени, свидетельствовавшая, по мнению короля, о его повседневном неусыпном внимании, была только в радость министрам, которые даже при небольшом искусстве и опыте вертели им, как хотели, внушая ему, что поступают в точности так, как задумано им, а меж тем обделывали важные дела в зависимости от своих видов и, слишком даже часто, в соответствии с собственными интересами и притом ликовали, видя, как он погрязает во всяких мелочах. Именно постоянно возраставшие тщеславие и гордыня, которые незаметно для него самого непрерывно питали в нем и взращивали, доходя даже до того, что проповедники в его присутствии с кафедр пели ему хвалы, а вовсе не какие-то там дарования были основой возвышения его министров. Он уверился, поскольку они хитро внушали ему это, что все их величие от него и они отнюдь не могут равняться с ним, достигшим вершин величия, но от него оно переходит и на них; а так как сами по себе они ничто, весьма полезно, чтобы их чтили как исполнителей его повелений: ведь благодаря этому почтению последние будут лучше исполняться. Таким образом, государственные секретари и министры сперва скинули мантии, затем брыжжи, потом перестали носить черную, а затем и простую, скромную одноцветную одежду, а кончилось тем, что они стали одеваться как дворяне; они переняли манеры, а затем приобрели привилегии дворянства и постепенно были допущены до участия в королевских трапезах; их жены сперва по личному соизволению короля, как, скажем, г-жа Кольбер, а много позже нее и г-жа Лувуа, и наконец через несколько лет все остальные, пользуясь положением своих мужей, присутствовали на королевских трапезах и ездили в королевских каретах, ничем уже не отличаясь от знатных дам.
Постепенно под разными предлогами Лувуа отнял цивильные и гражданские знаки почета в крепостях и провинциях у тех, у кого их никто и никогда не оспаривал, и перестал обращаться к ним в письмах «монсеньер», как всегда было заведено. По случайности у меня сохранились три письма г-на Кольбера, в ту пору генерального контролера финансов, государственного министра и государственного советника, к моему отцу в Блай, в которых он и в адресе, и в тексте именует отца «монсеньер», что с большим удовольствием отметил герцог Бургундский, когда я показал ему эти письма. Де Тюренн, находившийся тогда в зените славы, отстоял для себя, то есть для своего рода, право, дарованное ему кардиналом Мазарини, титуловаться в переписке принцем, тем самым сохранив это право и для Лотарингского и Савойского домов; а вот Роганы так и не смогли его добиться, и это, пожалуй, единственный случай, когда красота г-жи де Субиз оказалась бессильной. Впоследствии они оказались удачливей. Де Тюренн спас и маршалов Франции, добившись сохранения за ними воинских почестей, так что для себя он сохранил обе привилегии. Сразу же после этого Лувуа присвоил себе все то, что недавно отнял у более высокородных людей, и распространил эти отличия на остальных государственных секретарей. Он посягнул на воинские почести, отказать в которых ни армия, ни кто другой ему не посмели, поскольку он обладал властью возвышать и низвергать кого заблагорассудится; еще он потребовал, чтобы все, не являющиеся герцогами, государственными сановниками или не имеющие титула иностранного принца и не обладающие правом табурета, [71] обращались к нему в письмах «монсеньер», а он бы, отвечая им, подписывался «покорнейший и искреннейший слуга», меж тем как даже последний докладчик в государственном совете или советник парламента писал ему «сударь» — и он никогда не пытался изменить этот порядок. Поначалу это вызвало большое возмущение; вся знать, кавалеры ордена Св. Духа, губернаторы и генерал-лейтенанты провинций, а следом и лица менее значительные, равно как армейские генерал-лейтенанты, сочли для себя крайне оскорбительным столь неожиданное и странное новшество. Министрам удалось убедить короля в необходимости унизить всех, кто был возвышен, и в том, что всякий, кто отказывает им в таковом обращении, пренебрегает властью короля и службой ему, поскольку они лишь исполняют ее, а сами по себе — никто. Король, прельщенный отблеском этого мнимого величия, падающего на него, столь безоговорочно высказался на сей счет, что оставалось либо принять новый стиль, либо оставить службу и тем самым навлечь на себя явную немилость короля, что и почувствовали ушедшие в отставку и даже никогда не служившие, и преследования министров, поводы для которых можно было легко сыскать когда и в чем угодно. Многие знатные дворяне, не находившиеся на службе, и многие заслуженные военные, имевшие высокие чины, предпочли от всего отказаться и погубить свою карьеру; они и вправду погубили ее, а со многими вышло еще хуже того, так что через некоторое время никто уже не сопротивлялся этому порядку. В этом причина доселе небывалой, безграничной власти министров, которые уже не обращали внимания ни на титулы, ни на положение на королевской службе под предлогом, что это они ее олицетворяют, и тех огромных полномочий, которые они присвоили, их безмерного богатства и тех брачных союзов, что они заключали по собственному выбору.
71
То есть привилегией сидеть в присутствии короля.
Кое в чем они враждовали друг с другом, однако общий интерес тесно сплачивал их, и такое их процветание, похищенное у остального государства, продолжалось, пока длилось царствование Людовика XIV. Это льстило его тщеславию; не менее своих министров он был ревнив к чужому величию и желал, чтобы любое величие проистекало от его собственного. Всякое иное было ему ненавистно. В этом было некое непонятное противоречие, как будто любой сан, пост, должность, со всеми их функциями, отличиями, прерогативами, не восходили к нему в той же мере, как посты министров и должности государственных секретарей, каковые он почитал единственно происходящими от себя и потому возносил как можно выше, бросая все прочие им под ноги.
К подобному поведению его побуждало и тщеславие иного рода. Он прекрасно понимал, что бремя его опалы может удручить сеньера, но не уничтожить вместе со всей его семьей, зато, смещая государственного секретаря или иного чиновника того же ранга, он вновь погружает его самого и его близких в бездну ничтожества, откуда сам извлек; даже богатства, которые, вполне возможно, остались у отставленного, не способны извлечь из подобного небытия. Потому-то ему и доставляла такое удовольствие мысль, что министры благодаря своей власти господствовали над самыми высокородными его подданными, над принцами крови, равно как над всеми прочими, кто не имел положения и коронной должности, превышающей значением и властью министерскую должность. Потому-то он никогда не допускал в министры людей, которые могли внести что-то свое, чего король оказался бы не в силах уничтожить или сохранить; подобный министр был бы для короля неизменно подозрителен и тягостен; исключением за все время его царствования оказался лишь герцог де Бовилье; как уже отмечалось, когда говорилось о нем, он был единственный представитель родовитой знати, который входил в состав государственного совета со смерти кардинала Мазарини и до собственной кончины, то есть в течение пятидесяти четырех лет; те же несколько месяцев от смерти герцога де Бовилье до смерти короля, когда в совет входил маршал де Вильруа, можно вообще не брать в расчет: не говоря уже о том, что можно было бы сказать о нем самом, отец его никогда не был членом государственного совета.