Мемуары
Шрифт:
Всякий, посвященный в знаменитый Лейпцигский процесс, где фашисты судили Георгия Димитрова за свой же топорно-провокационный поджог рейхтага, - всякий, повторяю, признает: лейпцигским цветочкам Геринга далеко до сталинско-вышинских ягодок!
Словом, такой материал, от которого должна поехать крыша, как гласит новая русская идиома. Но автор озабочен тем, чтобы все время возвращать нам "крышу" на место! Только одну эту заслугу хочу я выделить здесь. Он не позволяет Сатане гипнотизировать нас - ибо речь ведет как раз о том, как мы дьявольское с божеским перепутали и как от этого уберечься впредь. Разговор о чудовищном идет от имени нормы, ради нормы. С опорой на те читательские свойства, которые затрудняют работу и замедляют успехи доктора Кашпировского, доктора Чумака, "Марии Дэви Христос" и подобных им. Я говорю о тех наших свойствах, которые, даст
О, как необходимы эти свойства при той эскалации демагогии, которую мы наблюдаем. А как стали иной раз обращаться со смыслом, с самой категорией смысла! Как с мягким и пыльным, наполовину спустившим мячом, играть которым стало лень… Кажется, - игроки оживились бы, если бы постылый мяч заменила отрубленная человеческая голова! А им твердо и тревожно напоминают: полно, братцы, другое у головы предназначение, ей-богу, другое…
Такой был у меня друг. С какой интонацией произношу я эту фразу? Тут выбор богатый: могу благодарно сказать, могу - хвастливо, могу - с нежностью и расплывшись в улыбке. Про себя чаще говорю ее с тоской самого настоящего сиротства. Но это - про себя, это читателю необязательно.
1996 г.
/Расширенная редакция текста, опубликованного в альманахе "Апрель", 1990 г./
Помнится то, что восхищало
Когда вспоминаешь молодость, - пьяный и сладчайший её сок может охмурить. С ним любая еда - луккулов пир, с ним светлую сторону имеет любое воспоминание; отведав его, ты легок на подъем и беспечно можешь подставиться под бесплатную нагрузку… Если б не этот сок, внезапно брызнувший в нос и в глаз, я, честно говоря, мог бы и не отозваться бы на предъюбилейный звонок из МОПИ: юбилеи, наравне с презентациями, в последние несколько лет, вообще говоря, досmали. Но если тогда тебе было 20 или 23… - о, тогда все, что угодно! Стихи? Неважно, что я не поэт, а драматург - извольте стихи! Прозу? Мемуарную? С наслаждением! (Только бы в этом меду не засахарить вас!).
Когда наш первый курс собрали в большой аудитории, выяснилось: соотношение девушек и парней напоминает предприятие гор. Иванова -то ли шелкокрутильное, то ли ситценабивное. Распушил ли я хвост, использовал ли выгоды своего положения? Скорее, испугался чего-то. Помнится легкий туман в голове - тот, из которого стихи рождаться могут (чаще - плохие), а поведение, подчиненное ясной логике, - едва ли.
Туман держался несколько недель. Девушки пахли духами и ни с чем не обращались к нам. Мы вальяжно или деловито курили на переменах и тоже ни с чем не обращались к ним. Нам изредка приходилось сконфуженно клянчить их аккуратные конспекты, но общего рисунка отношений это не меняло: всех сковали дурацкие провинциальные комплексы! Всех - кроме одной пары, про которую я чуть дальше скажу; там все было по-другому, как завистливо представлялось мне… Убейте - не вспомню, когда и как все упростилось и пала прозрачная "Берлинская" стена между полами. Кажется, только поездка на целину ее порушила! А не послали бы нас в акмолинскую степь, - напряженность, жеманство и петушиная горделивость до 4-го курса могли бы разъединять нас.
Впрочем, если кто-то из однокурсников запротестует: "Да ничего подобного! Полонский всегда был сочинитель!
– я замкнусь в убеждении, что на самом деле стенка была между всем этим "шелкокрутильным" и пахнущим духами девичником - и мною одним. Между прочим: в девятом и десятом классах не наблюдалось со мной ничего похожего; да я 70 процентов времени проводил в школе с девчонками! Что же на курсе-то поехало не туда?
Мне понравилась одна девочка в первые же дни. Но она была одна такая - и оказалось, что я уже опаздываю безнадежно: состоял при ней некто Михаил Чернышев (и когда успел, спрашивается?); он бдительно вскидывал голову, когда я рассматривал Милочку Корнилову дольше минуты. И тогда я предпочел нашему "шелкокрутильному" курсу общество поэтов.
Лучшие из них были парни с других курсов. Олег Чухонцев был тоже с филфака, но на курс старше меня. Володя Войнович учился на историческом, писал стихи и песни, зарабатывал на радио, в передаче "С добрым утром". Еще были Юра Знтин, Игорь Дуэль - сейчас известные литераторы, члены СП, - впрочем, наличие или отсутствие этой официальной писательской "корочки" перестало играть роль в наши дни. Играет роль только имя. И вам легко признать, (если мало-мальски интересует вас изящная словесность): Чухонцев? Войнович? О да, это имена!
А тогда они были ребята с жилищными и материальными проблемами, но и с готовностью наплевать на эти проблемы - ради роскоши нашего общения, ради экзотического зрелища или просто трех бутылок пива… У каждого имелся блокнот с тремя стишками, одобренными в нашем кругу и двумя десятками - полуодобренными, оцененными неуверенно, кисло-сладко…
Жизненным опытом из нас выделялся Войнович: тут и колхозные телята, которых он пас, и 4 года армии, и сколько-то налетанных часов за штурвалом самолета, и дислокация в Польше, и фабрично-заводские профессии, и даже публикация в "Правде" со стихотворением "Комсомольский значок"! (но, кажется, он уже и тогда этого стеснялся).
Такая опытность не разгоняла страхов - перед так называемым Просвещенным Вкусом Знатоков, перед "Гамбургским счетом" (который, как выяснилось, удаляется от тебя по мере приближения к нему - как коммунизм). Особенно остро предчувствовал хмурую власть этого вкуса и этого счета Олег. И готовился. Имел стойкость не торопиться со сбором своего винограда: кисловат пока, зеленоват… Он долго мусолил стихотворение, прежде чем дать его хотя бы в нашу многотиражку…
Это надо видеть - как начинает поэт. Я имею в виду - призванный… и здесь просьба не допустить опечатки: надо от корня "ЗВАН", а не "ЗНАН"! Вполне признанных, которых, однако, "Бог не звал", - их пруд пруди было еще семь лет назад! Так вот, кто не видел, как ищет слова и как со словом борется поэт, тому можно графоманствовать вольно и сладко: нет духовной иерархии внутри. Ахматова и, допустим, Сергей Островой - оба поэты, а тогда можно полагать, что и "аз грешный" ничем не хуже. Не стоит так обольщаться!
– попробую я такого автора остеречь, но, конечно же, не сумею. Где, где проходит водораздел? По количеству вариантов у настоящего поэта? По его фактическому отсутствию во множестве мест, где он был и оставлял отпечатки пальцев и разговаривал даже? Не догадаться, где он в те часы на самом деле… Нет, все это сбивчиво, неясно, а главное, - не здесь проходит граница. Ни один внешний признак не помогает. Только сами стихи. Только они …
Но тот, кто тянет на горбу
Свою недолю - и выносит,
Кого косой неправда косит,
А он лишь закусил губу;
Он, прах гребущий по дорогам,
Как Иов, не оставлен Богом,
Но ревностно возлюблен Им.
( Стихи Олега Чухонцева )
Я очень любил нашу компанию. Мушкетеров, как знают все, было, вопреки заголовку романа, четверо; столько было и нас. Признанным нашим вождем стал Камил Икрамов. Человек, не кончавший средней школы. Пожаловавший к нам из 12-летних Гулаговских университетов. Склонный к полноте, в очках с толстыми стеклами. Почти Пьер Безухов, но почему-то узбек. Сын расстрелянного первого секретаря ЦК ВКП(б) Узбекистана, одного из мучеников знаменитого и страшного бухаринско-рыковского процесса 37-го года. Москвич - поскольку ребенком был сдан родителями, уходящими в ад, на руки своим московским дедушке и бабушке. А потом, когда он подрос достаточно, чтобы его "замести", когда попал он в лагерь, - люди, уже основательно там настрадавшиеся, но не разлюбившие ни жизнь, ни культуру, ни русскую речь, - лучшие наши интеллигенты взяли шефство над ним, помогли выжить. И перелили в него - как в сосуд понадежнее, поновее, чем они сами, - наиболее важные свои знания… А он со всей щедростью сердца переливал их в нас! Так что он был сыном русской культуры. И Пьером Безуховым - настаиваю на этом. Пьером после плена, после каратаевских глав, только отнюдь не готовым ни каким Сенатским площадям… И все-таки внутренне свободный - в степени, которая мне, желторотому, была недоступна тогда.
А в первое время Камил был напуган: все мы, которых он перерос, имели перед ним грозное преимущество: наши знания казались ему все-таки стройнее, систематичнее, полнее и правильнее, чем его собственные, отрывочные и дилетантские… (А что мы знали после школы? Что у князя Андрея было 12 черт характера? Что в лирике Пушкина надо различать 6 мотивов?) В общем, Камил напоминал того чеховского героя из "Учителя словесности", которому было стыдно: все люди его круга наверняка прочли "Гамбургскую драматургию" Лессинга, а он - еще не собрался, "тюфяк"!.. Вот чудило! Да кто прочел ее? Кто вник и запомнил?