Мент поганый
Шрифт:
– Добрый, – ответили из-под машины, и из ямы вылез мужчина в аккуратнейшем, чистеньком комбинезоне, какие порой можно видеть в зарубежных фильмах.
Механик был немолод, лет пятидесяти, строен и худощав, с седыми волосами и бледным интеллигентным лицом.
– Здравствуйте, – он вытирал руки ветошью, смотрел доброжелательно. – Какие проблемы?
– Пустяки, – ответил Гуров, взглянув на сверкающие туфли, затем на белоснежную рубашку механика. – Хочу поменять роскошные восьмилетние «Жигули» на вашу развалюху.
– Можно обсудить. А доплату потребуете в валюте или согласитесь на рубли?
Механик придирчиво осмотрел свою белую ладонь, убедился, что она чистая, протянул
– Романов, Александр Сергеевич. Местный механик и прислуга за все.
– Гуров. Лев Иванович. Отдыхающий.
Они пожали руки и не понравились друг другу с первого взгляда.
Фамилия императора, имя и отчество – великого поэта, руки – карточного шулера, а взгляд – завязавшего алкоголика, думал Гуров.
Сын, племянник, скорее всего, зять. Плащ и костюм из Германии, туфли финские или шведские, определил Романов. И угадал: Гуров был одет в вещи, привезенные отцом. Тренажеры, сауна, массажисты, минимум спиртного. В общем, номенклатура последнего розлива, закончил свои размышления Романов и сказал:
– Очень приятно.
– Очень приятно, – кивнул Гуров, достал из одного кармана фляжку с коньяком, а из другого – два бумажных стаканчика.
Не спрашивая согласия, он сунул стаканчик в руку механика, разлил коньяк.
– Со знакомством, Александр Сергеевич.
Романов взглянул на часы, время для коньяка было неподходящее, но пожал плечами и выпил. «Я ошибся, – думал Романов, – парень не родственник и не функционер, слишком свободен и развязен. Журналист».
Фляжка, стаканчики и темп были фирменным номером Гурова. Человек, прилюдно выпивающий с утра, да еще с первым встречным, не воспринимается всерьез. Хотя такая домашняя заготовка для данного индивида может оказаться и грубоватой.
– Давно прописались в этой дыре? – спросил Гуров.
– Послезавтра третий день.
– Вернулись из-за бугра спасать перестройку?
– Сейчас каждый солдат должен вернуться в строй.
– Как машинный парк в ООН? Безуспешно пытаются достать наши двадцатьчетверки?
– У богатых свои причуды.
Гуров разлил остатки коньяка, спрятал серебряную фляжку, кивнул на «Мерседес»:
– Ваш?
Механик взглянул на свои сверкающие импортные туфли, приподнялся на носках, усмехнулся.
Машина принадлежала Романову, но он почему-то решил соврать:
– Я не похож на механика? Типичное совдеповское мышление. – Он пригубил коньяк, затем быстро выпил. – В дальнейшем прошу не угощать.
Гуров не умел обижаться, но «совдеповское мышление» его царапнуло. Алкаш. Работал за рубежом, выгнали за пьянку. А может, он, как и я, лишь представляется. Да уж больно тонко, импортный комбинезончик, начищенные туфли, рубашечка белее девственного снега, реабилитируется за прошлое.
– Мы не виновные, лишь потерпевшие, – Гуров развел руками. – А что с иностранцем?
– Известно, с сахаром сейчас перебои. – Механик огладил лакированное крыло «Мерседеса». – Добрый человек подкормил, подсыпал сахарку, теперь чистить, продувать… Морока.
– Да, мир не без добрых людей! – согласился Гуров и кивнул. – Был рад, еще встретимся.
Гуров направился к выходу, успел увидеть, как Александр Сергеевич Романов тяжело оперся на капот, другой рукой вытер испарину.
«Совсем плохой», – решил Гуров.
Когда гравий под его ногами перестал скрипеть, «механик» выпрямился, усмехнулся и закурил. «Не верь данайцам, дары приносящим. Не верь человеку, который протягивает тебе пустые ладони. Он слишком прост, этот супермен. А может, я на воду дую? В любом случае первую встречу я выиграл, но впредь общение с этим типом следует ограничить». А полковник о новом знакомом забыл, начал философствовать. «Страну наводнили добрые лица, то глаз ближнему выколют от скуки, то голову проломят для разнообразия, сейчас сахарку не пожалели, в машину сыпанули, а могли бы самогонку на нем изготовить, и не жмотничает широкая натура русская. А тысячи и тысячи, ЭВМ начнет считать – сломается, мужиков в расцвете сил заседают в парламентах, фракциях, комиссиях в Кремле и жэках и принимают судьбоносные решения». Гурова давно интересовало, какой процент из беспрерывно заседающих «истинно верующие»? Не в бога, а в социализм, с лицом или без оного, в метод, в черта, дьявола, в какой-нибудь результат. Не могут же они поголовно быть прожженными циниками и лишь своим сегодняшним благополучием жить. Это с одной стороны. А с другой, они не могут быть все дураками и не понимать: сколько ни сиди и ни голосуй, ни одно зерно не прорастет, ни один тюбик зубной пасты от голосования на прилавке не появится. Однако сидят и голосуют. Феноменально!
«Все только критикуют. И ты, Гуров, только критикуешь. А конструктивные предложения? Но я критикую в свободное от работы время, – оправдал себя полковник и тут же уличил: – Но выступаешь не с трибуны, под одеялом. А если дать тебе трибуну? А я лишь сыщик, свое дело исполняю. Одни на трибунах толкутся, другие – в очередях, а в стране даже не преступность, а вандализм, и ни края, ни решения не просматривается. Если у нас в экономике наводят порядок такие же партайгеноссе, что и в милиции, все кончится катастрофой. Как же мы дошли до жизни такой?»
Мысли эти преследовали Гурова постоянно. Он отмахивался от них, и тогда они погружались в глубину сознания, но потом снова выскакивали на передний план и долбили изнутри по черепу, словно пытались вырваться, улететь и освободить его от этой непроходящей боли. Настроение было постоянно угнетенное, состояние вялое, инертное, тянуло в дремоту и к рюмке, чего раньше за Гуровым никогда не замечалось.
Свободный мир, буйный, богатый, жестокий, фонтанировал энергией, изобилием запахов, спектром фантастических цветов и в сознании Гурова походил на джунгли, в которых он никогда не бывал. Здесь все было живое, сильное, разнообразное, противоречивое и одновременно согласованное мудрой природой. Здесь не убивали без надобности, не лезли на чужую территорию, во время стихийных бедствий тотчас заключали перемирие и не гадили в источник, из которого пили все – и хищники, и травоядные. Природа селекционировала сильных, умных, жизнеспособных. Да, слабые и больные гибли, но весь животный мир становился год от года сильнее, разумнее, следовательно, и добрее.
Мы же семьдесят с лишним лет жили в зоопарке, каждый в своей клетке, мы не охотились, нас кормили, но так, чтобы только были живы, не подохли все разом. Первое поколение еще помнило иную жизнь, и его регулярно и планомерно отстреливали, выбирая наиболее опасных, то есть лучших. Оставшиеся размножались, вырождаясь из поколения в поколение, утрачивая навыки предков жить свободно, бороться и драться, добывать пищу и защищать свое потомство. Но если ты умел ходить на задних лапках, тебе давали лишний кусок, если при этом ты вилял хвостом, лизал руку дающего, то, как говорится, получал от пуза, тебя могли временно выпустить из клетки, дать порезвиться на свободе, но под надзором, естественно, постоянно напоминая, что клетка стоит незыблемо. Однако как ни уничтожали лучших, ни воспитывали лизоблюдов и уродов, в генах многих жителей зоопарка еще оставалась память далеких предков, и время от времени кто-то бросался на стальные прутья и истекал кровью. Тогда его труп таскали между клетками, плевали в него. За плевки к скудному рациону полагалась надбавка…