Меня не узнала Петровская
Шрифт:
— Ну что ты нашла в Снегиреве? — спросила я.
— Я даже не могу объяснить… Ну, какая-то надежность и покой. Я сама такая беспокойная, неуверенная в себе. Вроде бы и знаю, что хорошо, а что плохо, но сама же нарушаю свои законы. А с ним мне легко, — ответила она.
— Но он же такой некрасивый…
— Некрасивый? — Ксана очень удивилась. По-моему, у нее были совершенно другие понятия о красоте, чем у нас, девочек ее возраста. Она как будто видела человека совсем иначе, не внешнюю, а внутреннюю его суть. Да, что там говорить! Она считала красивой Петровскую! И не только Петровскую, а даже и меня. Помню, сижу как-то у нее тихонечко, а она вдруг схватила карандаш и стала меня рисовать.
— Знала бы ты, до чего ты сейчас красивая! — сказала она.
Это
Весной, перед самыми экзаменами, Ксана серьезно заболела и никто, кроме меня, ее не навещал. Это было так ужасно, так жестоко и ни на что не похоже, что я просто боялась — Ксана умрет. Серьезно, потому что она была из таких, кто может умереть от тоски. Она же так любила Алешку… Что это я? Я же смеялась только что над Горбоносом, когда он сказал, что любил Ксану, а теперь сама же произношу это слово. Мало того, готова поклясться, что так оно и было — Ксана любила Алешку Снегирева, и болела от тоски, и умирала от неизвестности, а Алешке было ни тепло, ни холодно. И вообще всем, кроме глупой Знайки, было совершенно начихать на бывшую любимицу. Я же… Чем лучше я узнавала Ксану, чем ближе она мне становилась, тем ерундовее мне казалось ее так называемое преступление. Это, наверное, было неправильно и абсолютно беспринципно. Правда была на стороне нашего класса, а не на моей с Ксаной, я сознавала свою неправоту, но от этого только еще больше ненавидела чистенькую, самодовольную правоту остальных.
— Что там у вас случилось, Люся? — спрашивала меня Ксанина мама, Евгения Александровна.
— Ничего, — делала я невинные глаза.
— Нет, я все-таки пойду в школу и выясню, — говорил друг Ксаниной мамы, человек, которого все звали просто Ромкой, хоть он был не молоденький, — я пойду и выясню… И поговорю с Алексеем. Это же непорядочно — просто так бросать человека, ничего ему не объяснив, больного…
Я ужасно боялась, что он и впрямь пойдет в школу, узнает правду, начнёт выяснять подробности у Ксаны.
— Алёшка тоже болен, — врала я, зажмурившись от страха.
Но они, Ромка и Евгения Александровна, спрашивали меня об Алешке каждый день, и это было так невыносимо, что я не выдержала и подошла к Алешке в школе.
— Снегирев, было бы совсем неплохо, если б ты навестил Ксану, — сказала я.
— Это так обязательно?
Ни один мускул не дрогнул у него на лице, что меня тогда очень поразило. (Сейчас, кстати, это поражает меня вдвойне.) Неужели эта их любовь так легко кончается, думала я. Тогда я еще считала любовь, особенно взаимную,
В тот день я ждала Алешку. Он обещал мне прийти. Я ждала его больше, чем Ксана. И вот услышала в прихожей голоса: Евгении Александровны, Ромки, Снегирева и еще чей-то женский. Это были веселые, радостные, оживленные голоса. Побледнев, смотрела на дверь широко раскрытыми глазами Ксана, я же, чтоб не выдать своего волнения, на дверь не смотрела, а только на Ксану. Вот она улыбается, счастливо и неприлично-радостно, вот улыбка ее меркнет. Я не выдержала и обернулась.
В дверях стояли Алешка и Вика. Вместе. До сих пор я не знаю, что именно объединяло их, почему я восприняла их совместный приход как пощечину Ксане, как демонстрацию наскоро состряпанной новой любви. Они не держались за руки, не смотрели друг на друга, но были вместе. Вот как Алешка защищался от Ксаны, защищался от собственной человечности, которую, наверное, считал слабостью.
— Вот и мы, — холодно-любезно сказала Вика.
— Мы принесли тебе апельсины, — никому не глядя в глаза, добавил Алешка.
Бумажный мешочек с апельсинами разорвался, апельсины посыпались на пол. Мы с Алешкой стали их собирать, но из страха за Ксану и из любопытства я продолжала наблюдать за Викой. Она смотрела на Ксану такими торжествующими глазами, с таким наглым вызовом, что я непроизвольно замахнулась апельсином.
— Спасибо за апельсины. Я их нарисую, — выразительно глядя на меня, любезно сказала Ксана.
Мне было непонятно её притворное спокойствие, но взгляду я подчинилась — не стала бить Вику апельсином.
Они вежливо, на краешках стульев, посидели минут пятнадцать, поговорили о погоде, вышли, но почему-то очень долго одевались в прихожей и слишком громко смеялись. Я боялась взглянуть на Ксану, потому что, как сказала Аграфена Никоновна, у меня есть «умение вжиться в изображенную автором ситуацию». В ситуацию я вжилась настолько, что чувствовала себя на Ксанином месте. А я бы на её месте…
— Что ж… Будем жить дальше, — только и сказала Ксана.
С тех пор я ни разу не слышала от нее имени Алешки, да и сама не произносила при ней.
Ксане повезло — она проболела до самых выпускных экзаменов и не имела счастья наблюдать приторно красивых отношений ее бывшей подруги и бывшего любимого. Впрочем, всем эти отношения, кажется, нравились. Разве что исключая Петровскую. Как-то, когда я была дежурной, а Петровская истуканом сидела на своем месте, натянув на голову шапку-ушанку, чтоб шум не мешал ей читать, она вдруг сказала, не обращаясь ко мне, а просто так, в пространство:
— Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло.
Смотрела она на Викину парту, и я поняла, о ком именно речь. Кажется, это были последние слова, которые я слышала от Петровской в школе, потому что вскоре после этого были уже экзамены и выпускной вечер, на который она не явилась.
Помню этот вечер, и как после вечера мы все поехали на теплоходе по Неве, высадились в лесопарке, жгли костры и пели песни. Даже выпили пару бутылок шампанского на всех. Помню, как ко мне подошел Бах, веселенький и лохматый больше обычного, как он сказал: