Меня не узнала Петровская
Шрифт:
И только спустя много времени я подумал: а вдруг тогда Алешка ничего не играл? Не играл он в неприступность и в непогрешимость, а и на самом деле был неприступен и считал себя непогрешимым. Помню, как он ответил на мои уговоры пойти к Ксане и все выяснить:
— Все считают ее подлой. Все, все!!! А все ошибаться не могут.
Все любили Ксану — и он любил, все презирали — и он презирал. Он не хотел знать, что любовь предполагает взгляд на человека, отличный от взгляда «всех». Не была для него любовь той безысходностью, какой была для меня.
Бывает любовь безысходное круга, Полубезумье такаяОн мог заменить Ксану, заменить кем угодно, хоть Викой, которая его тут же и приголубила.
Да, теперь я знаю, что Алешка вообще не мог любить, и я только по детской несмышлености подозревал в нем эту способность. Алешка не мог любить, как не мог дружить, как вообще не мог вступать с людьми в честные, не игровые отношения, хотя сам и не подозревал себя в нечестности. А играл он всегда, играл не ради самой игры, не в Печорина или Онегина он играл, а ради какой-то выгоды, ради самоутверждения. И если на его мелкое, эгоистичное «я» легла тенью Ксана — побоку Ксану. Он не завирался, не попадался на мелочах, был по-своему скрупулезно порядочен и обязателен в быту, но по сути — все лгал. А происшедший во время болезни Ксаны случай поссорил меня с ним окончательно.
Серёжка Осокин попросил у меня на время фотоаппарат, я ему его дал. И вот однажды Сережка является в школу и сообщает мне, что фотоаппарат у него украли — срезали на улице. Поскольку фотоаппарат принадлежал мне лично (мои родители, если уж дарили мне вещь, то действительно дарили), я стал утешать Сережку, что ничего, обойдётся, что теперь уж ничего не попишешь. При нашем разговоре присутствовал Снегирев. Когда Сергей Осокин отошел от нас, Алешка напал на меня с самыми жестокими словами. Он кричал, что я пытаюсь задешево купить уважение и любовь одноклассников, но что это у меня не получится, потому что такие «подарочки», как фотоаппарат, только развращают людей, что Серёжка из-за этого меня же будут презирать, и он прав, потому что я тюфяк, который не может постоять за себя, а потому подлизывается своими подачками. Но он, Алешка, за меня постоит. Своим гневным криком он убедил меня в правомерности этого крика, я глупо и подло растерялся и позволил ему поступить с Осокиным по его усмотрению. Через два дня Сергей принёс мне фотоаппарат, тоже с порезанным ремнем. Но это был не мой фотоаппарат…
— Возьми свою игрушку и скажи Снегиреву, что все в порядке, — хрипло буркнул Осокин.
Я все понял: и как «воздействовал» на Осокина Алешка, и где Осокин взял фотоаппарат. Он достал его тем же путем, каким потерял мой. Срезал у кого-то.
Разговор наш с Осокиным происходил в закутке около уборной, вовремя перемены, которая вот-вот должна была кончиться. Это меня устраивало.
— Постой тут, — сказал я Осокину, а сам бросился искать Алёшку.
Прозвенел звонок. Алешка сопротивлялся, не желая идти со мной в закуток, где ждал Осокин, но что-то в моем лице заставило его подчиниться мне. Я подвел его к Осокину, взял у того из рук фотоаппарат и спросил:
— Видишь это? А теперь я буду тебя бить и объяснять, за что.
Но бил я его, конечно, без разговоров. Он не сопротивлялся, только пытался сохранить во время этого мордобоя презрительное лицо, потом сказал:
— Всё? — и ушел своей походкой увальня. Мы же с Осокиным два дня потом ходили по улицам и расклеивали объявления о том, что нами найден фотоаппарат.
Оказалось, что теперь ненавидеть Алешку для меня было гораздо более естественно, чем раньше дружить с ним. Вспоминалось все: и Ксана, и фотоаппарат, и поведение Алешки во время моего приема в комсомол, — все.
Алёшка вступил
— Платон, ты мне друг, но истина мне дороже…
Я не понял, при чем тут Платон и истина, и тем более ничего не понял, когда выбежавшая вслед за Алешкой девочка из соседнего класса сказала, что мое заявление принято, и стала меня поздравлять, и не понимаю сейчас, ничем Алешке надо было городить тайны мадридского двора на пустом месте да еще отчитывать девочку за то, что она эти тайны выбалтывает. Хотя нет, сейчас я уже догадываюсь, зачем и почему. Для важности. Для того, чтоб любой мелочью подчеркнуть свою избранность.
Я освободился от Алешки, но подойти к Ксане так и не сумел. Наверное, дело в том, что после разрыва с Алешкой Ксана не жаждала иметь отношения с его друзьями, одним из которых считала меня. А я был всего-навсего мальчиком маленького роста с непропорционально большой головой и непропорционально раздутым самолюбием. Подкупать же Ксану участием к ее судьбе я не мог. У меня был один только выход: стать великим и прийти к ней. Но клоуны, даже «белые» клоуны, великими не бывают. Эта профессия приносит славу, но не престиж, как сказала мне сегодня Вика, при молчаливой поддержке своего мужа. Вообще, эта пара явилась во всеоружии. По-моему, Вика совсем не случайно выронила из сумочки свою злополучную брошку, она явно хотела напомнить Ксане и всем остальным о той беде, о том, давнем Ксанином унижении.
И вот сейчас Вика сидит за столом с видом королевы и, не стесняясь, демонстрирует не только свое надутое спесью лицо, но и такие же мысли.
— Помните, с нами учился такой Ивановский?
— Помню, — говорит Знайка, которая помнит все.
— Представляете, вдруг врывается к нам, он живет на нашей же площадке, и просит в долг десятку на два дня. На что же, как вы думаете?
— На бутылку, — говорит Ильменский.
— Откуда ты знаешь? Правда, на коньяк. Говорит, что приехал его приятель, с которым он вместе служил в армии. У таких типов всегда являются какие-то приятели неизвестно откуда. А видели бы вы его… Встрепанный, в тапочках… ужасно опустился…
— По моему, нисколько он не опустился, — зло обрывает ее Знайка, — он работает директором школы. Я его часто вижу в моем магазине. Кстати, когда я однажды попросила у него в долг, — он дал. Он бы сегодня пришел, да вот уехал.
— Ну уж не знаю, — как от чего-то несущественного, отмахивается от неё Вика, — но мы с Алешей никогда в долг не даем. Принципиально. Давать в долг — заводить лишних врагов. Правда, киса?
Алёшка постно кивает. Ясно, что не давать в долг — его школа. Чтоб не сели на шею. Возводить свою мелочность и жадность в ранг добродетели — это на них похоже. Я вижу отчужденную усмешку Ильменского, когда тот смотрит на Снегирева, потом Ильменский говорит:
— А ты что, Алексис, плохо зарабатываешь? Кем работаешь?
— Почему это плохо? — возмущается Алешка. Действительно, как смели его в таком подозревать, за кого это его принимают!!!
— А работаю я начальником цеха. Триста пятьдесят, не считая премий.
— Во дает! Может, ты у меня купишь вельветовые трузера на дзипере?
— Ты по-прежнему коверкаешь русский язык, — нравоучительно говорит Снегирев.
— О чем вы, ребята, — перебивает всех Лялька, — давайте лучше споем, споем!!!