Меня оставили жить
Шрифт:
– Кто, я? Нет. Нам бы слинять сейчас побыстрей, а там и поедим, и попьем… И первый предмет необходимости – мыло. Хочешь понюхать меня? Вот от шеи здесь лучше пахнет.
– Нет, нет, зачем это? Не потопашь – не полопашь,- бурчал он, уставясь в меня.
Но сейчас, через сорок с лишним лет, продолжая выстукивать на машинке о том, что и как происходило тогда – просто легко, непроизвольно напечатал: ФОМА-Животновод… Фомин! Фомин!
Конечно же, никакой не Егоров. Я ошибся, Фомин, фамилия Фомин, именно она, эта фамилия давала ту редкую возможность и желание сочетать, объединить эти два слова в единую кличку:
ФОМА-ЖИВОТНОВОД. ДА, ДА. Вне сомнения, именно Фомин.
Довольно долго сидел, добрыми чувствами провожая ту прекрасную минуту, подсказавшую так милостиво и
Очевидно, огонь на могиле неизвестного солдата – это единственно возможная мудрая дань наших живых сердец па мяти всех павших ради справедливости, ради продолжения жизни на Земле, ради нас, живущих ныне.
В общем, мы должны были спешить, но уходить сейчас просто так, оказывается, уже было поздно. Во всяком случае, так решило теперь наше двойное начальство: туман поднялся, и все как на ладони, дать две внушительные, насыщенные автоматные очереди с четким перерывом между ними – просто так, не по кому, с единственной лишь целью – заронить в сознание тех, за полотном, что мы будем и впредь резвиться. Давать знать о себе, и что у нас полно патронов, и всего чего хочешь, и поэтому мы, не задумываясь, тратим все налево и направо, лишь бы к нам не лезли, как когда-то по этому поводу сказывал наш светлейший князь Александр Невский. И после второй очереди, когда они уже привыкнут и будут ждать следующей демонстрации нашей мощи и бдительности, мы и намажем лыжи.
– Конечно, все это замечательно, однако мне-то сдается, мы только привлечем внимание к себе и, наоборот, поразбудим тех, кто все еще дремлет там пока,- не преминул высказаться я, на что мне ответили, что лошадь не Пушкин пристрелил и что все они давно попросыпались и теперь только и ждут, чтоб побыстрей в дома, в тепло.
– Там совсем не так тепло, как ты думаешь, я-то вчера там был и знаю.
– Может быть, им как-то дать знать, чтоб они не очень-то и обольщались насчет тепла,- предложил я.
Но все были какие-то злые, нервные и замахали на меня руками, сказав, что именно это им и пытались внушать сегодня ночью, но вот что из всего этого получилось. И вообще я заметил, что даже и сейчас-то со мной редко кто соглашается. Ну, да что там! В общем, мы повели себя так, как решило большинство, и тем, за полотном, думаю, было над чем поломать свои арийские башкенции.
Во всяком случае, после первой очереди они совсем попритихли и таращили, должно быть, глаза в нашу сторону, соображая: "Что это с ними там такое, откуда вдруг такая резвость?" Уж не помню, как мы реагировали на эту тишину, но то, что в нас самих стучало не тише и не меньше, чем в наших автоматах, когда мы начали вторую часть нашего профилактическо-воспитательного мероприятия – это я не забуду, кажется, никогда!
Все ходило ходуном, и, должно быть, лихорадка эта какими-то там биополями передалась автоматам, и все прозвучало мощно, внушительно и серьезно настолько, что даже подумалось: так, может быть, и уходить никуда не надо? Но этот миг бравады был лишь мигом настроения людей, которые знали, что они сейчас будут уходить, уйдут. Приказ есть приказ! Не выполнить его мы не могли.
Ничего нигде не обнаружив после второй очереди, мы из пробоины в стене большого амбара ринулись вниз, на снег и битый кирпич. До железнодорожного полотна метров двести, поди. Автомат, гранаты, диски и длинная шинель не помогали быстрому передвижению на животе, и все равно мы запросто могли соревноваться с легко бегущим человеком. Вскоре мы были у насыпи. Никогда бы не поверил, чтоб в человеке было столько воды: мы словно выскочили из бани, пот душил нас, мешал смотреть, говорить, дышать, соображать. Все мотали головами, чтоб хоть как-то сбить с себя это половодье. Стало жарко, и мы, как аллигаторы, клацали зубами, заглатывая воздух и хватая снег. Без команды все остановились; лежим, ничего не слыша, вздуваемся испорченными кузнечными мехами. Глаза вот-вот выда вит наружу. Благо кто-то предложил: если нас до сих пор не расстреляли – значит, мы не замечены и можем минуту, другую полежать, дух перевести, а то и на насыпь не вскарабкаемся – легкие разорвет на фиг. Уговаривать не пришлось, распластались. Лежим в полосах снега, рвем его ртами, дыша в его спасительную свежесть. В глазах то темно, то бешено мятущиеся сполохи серой массы насыпи. Вот она, голуба, в пяти метрах, низенькая какая-то, как скамейка.
Такую, я думаю – и пережидать не стоит – враз перемахнем, а вот опять горой взметнулась ввысь! – и только прохлада снега возвращала нас к себе.
Ах, голубушка, но и глупа же ты, серая длинная. Вот еще совсем немного подползем, и рукой достать можно… Почти сутки ты была не верна, враждебна нам, помогала тем – скрывала их за собой…
Теперь-то уж что? Мы здесь, теперь только случай мог помочь нам
– это понимали все! Старались прислушаться: есть кто за полотном, нет? Шум в нас самих забивал все, слух отказывался принимать что-нибудь извне. Вчера оттуда в этом месте насыпи никто не шел, и связной уверяет, что, когда он полз к нам, там,
"за ней", было пусто, иначе он не пробрался бы к нам. Правда, он все время оговаривал, что справа от него тогда, а от нас сейчас, значит, слева – двигалась какая-то колонна, но куда шла и где она сейчас – сказать невозможно, трудно.
– На полотно не тянуть, не рассыпаться – бросаемся все разом.
Если натыкаемся на небольшое скопление, будем проходить, в ход пускать все – гранаты, огонь, лопаты, зубы… И не останавливаться, а быстро, молнией, только внезапностью прорвемся. Гранаты, понятно, бросать в стороны, и, если будут настигать,- назад. Теперь так: если их, как вчера, что маловероятно, но вдруг – то скатываемся сюда, обратно, и, не останавливаясь ни на секунду, вдоль насыпи, как можно дальше, в тот край деревни… Может, там послабже, другого выхода нет… В общем, по обстановке… и следить за мной. На полотно, повторяю, одним духом и беззвучно – тихо, уж очень открытое место. И туман ушел, ну а там будем смотреть, если будем смотреть… И не такое бывало.- Он замолчал и неприятно сник, зло уставясь в снег.
Он соврал: то, что свалилось на нас ночью, можно перенести только раз, даже связной, который не был тогда с нами, почувствовал эту ложь и, взглянув в нашу сторону, где мы лежали с молчуном, что сидел в кювете у дороги, сделал выразительную мину, дескать: он без злого умысла – подбодрить хочет. Притихли.
Старшой вдруг жестом показывает: взвести автоматы, расстегнуть подсумки с гранатами. Вижу, ему что-то шепчет наш солдат, который был рядом с ним, на что тот резко схватился левой рукой за подсумок и зло, одними губами, проговорил:
– Там поздно будет смотреть да расстегивать.- И в голос тихо добавил: – Сумеешь сразу, быстро – дело твое.
– Ну-у-у…- Мы замерли и уставились на него.
Зачерпнув горсть снега, старшой, делово протерев лицо, зло прошипел, словно мы ни в какую не хотели идти:
– Пошли!
Мы бросились на насыпь. Короткий приглушенный стукоток по шпалам… С той стороны склон был круче и выше. Внизу два вконец перепуганных лица, развернувшись обалдело, застыли в растерянности и, казалось, летели на нас. Тот, что был ближе к нам на нашем пути, нелепо поднял руки над головой, тихонько прерывисто вопя: "А-а-а-аз-з". Совершенно багровый старшой, сопя, низвергался на него и должен был смести, раздавить его своей массой, но, извернувшись, с ходу схватил лежащий на снегу черный автомат, резко мотнул им у самого носа немолодого краснолицего немца. Тот, чуть не завалившись, отпрянул в сторону, еще выше воздев руки, округленными, как у совы, глазами, казалось, говорил: "Да, я и сам не знаю, откуда он здесь взялся!" Однако, молниеносно сообразив, что все может и окончиться этой вот угрозой, с доброжелательной готовностью задергал головой, дескать: "Понял, повторять не надо!" Другой еще сидел с опущенными штанами и, диковато исказясь в подобии улыбки, под стать своему приятелю по утреннему туалету, как дятел, долбил башкой, разведенными в стороны руками показывая, что у него вообще ничего нет, кроме скомканного клочка бумаги.