Меня Зовут Красный
Шрифт:
– Раскрашивал рисунок Зариф-эфенди.
– Я его не убивал.
– Человек, если и убьет, не скажет, что убил.
Кара поинтересовался, что я делал около кофейни, когда на нее напали.
Свечу он поставил недалеко от коврика, на котором я сидел, между моими рисунками и бумагами, она освещала мне лицо. Сам же Кара в полумраке, как тень, метался по комнате.
– Зачем ты ходил в кофейню к этим неверным?
– Так и быть, признаюсь тебе: не только мастер Осман, но и падишах признают, что я самый талантливый из художников, поэтому я стал бояться зависти остальных, и, чтобы
– Мастер Осман сказал, что ты стесняешься таланта, данного тебе Аллахом, и прилагаешь слишком много усилий, чтобы нравиться окружающим.
– Мастер Осман талантлив, почти как Бехзад, – заметил я. – Что еще он говорил?
– Перечислил твои недостатки.
– И какие же у меня недостатки?
– Несмотря на талант, ты рисуешь не ради искусства, а ради того, чтобы тебя заметили. Когда ты рисуешь, самая большая радость для тебя – представлять, какое удовольствие получат зрители от твоей работы. А следовало бы научиться рисовать ради собственного удовольствия.
Меня задело, что мастер Осман так открыто говорил о моих недостатках не художнику, а человеку, который был секретарем, писал письма, угодничал. А Кара добавил:
– Он сказал, что великие мастера прошлого вырабатывали свой стиль и приемы, чтобы потом никогда не изменять установленным принципам; чтобы не отказываться от них в угоду новому шаху, новому наследнику или вкусам нового времени, они героически ослепляли себя. Вы же под предлогом исполнения желания падишаха с удовольствием и не думая о чести подражали европейским мастерам, рисуя для книги, которую готовил Эниште.
– Великий мастер Осман не сказал тем самым ничего плохого, – возразил я. – Пойду приготовлю тебе липовый чай.
Я пошел в соседнюю комнату, открыл шкаф, стоящий рядом с расстеленной постелью, достал спрятанную среди ароматного постельного белья саблю с эфесом из агата и вынул ее из ножен. Она была такая острая, что рассекала надвое брошенный на нее шелковый носовой платок, а листочек сусального золота разрезала будто по линейке.
Держа саблю за спиной, я вернулся в свою рабочую комнату. Кара был доволен своим допросом и расхаживал вокруг красного коврика с кинжалом в руке. Я положил на коврик незаконченный рисунок. Он наклонился, рассматривая его.
Я толкнул его сзади, он упал на пол, и я навалился сверху. Кинжал выпал из его руки. Я приставил саблю к его шее.
– Режет, – простонал он.
– Кара-эфенди, – сказал я, – ты, вошедший в мой дом, в мое святилище с кинжалом, чтобы допрашивать меня, чувствуешь ли ты теперь мою силу?
– Я чувствую еще и твою правоту.
– Ладно, спрашивай о чем хочешь.
– Мастер Осман тебя часто бил?
– Бил, как бьет отец, по справедливости и как положено мастеру, чтобы наказать и научить. Иногда он с такой силой ударял по уху, что у меня много дней стоял звон в ушах, я ходил, как ненормальный. А иногда влеплял пощечину, и потом щека горела неделями и глаз слезился. Я не забыл этого, но люблю моего мастера.
– Нет, – сказал Кара, – ты всегда злился на него. В душе твоей накопилась злоба, и ты мстил ему, делая подражательные европейским рисунки для книги Эниште.
– Ты не знаешь художников. Совсем наоборот. Побои, полученные художником в период ученичества, идут ему во благо. Художник испытывает любовь и глубокую привязанность к учителю до самой его смерти.
– Пойдем к Зейтину и перевернем его дом, – предложил Кара. – Если последний рисунок у него, мы будем знать, кого надо опасаться. А если нет, возьмем его и втроем явимся к Лейлеку.
Я отпустил его. Он поднялся. Я извинился, что не приготовил ему даже липового чая. Увидев у него на шее чуть заметный след от сабли, я сказал, что это знак нашей дружбы. Саблю мы брать не стали, решили, что достаточно его кинжала.
Мы быстро дошли до дома Зейтина, постучали в дверь, в закрытые ставни: никого. Кара вслух высказал мысль, которая мелькнула у нас обоих:
– Войдем?
Мы сбили кинжалом замок и открыли дверь. На нас пахнуло застоявшимся запахом сырости, грязи и одиночества.
Пока Кара копался в бельевых корзинах, перебирал содержимое сундуков и коробок, я ни к чему не прикасался, а рассматривал комнату: расческа из эбенового дерева, грязное банное полотенце, бутылки из-под розовой воды, забавный индийский набивной передник, халат, старое ферадже [67] с разрезом, погнутый медный поднос, грязные ковры и другие старые вещи. Странно, ведь он зарабатывал большие деньги. Или он очень скуп, или сразу спускает заработанное…
– Настоящий дом убийцы, – заключил я, – нет даже молитвенного коврика, – но, подумав, добавил, – вещи человека, который не умеет быть счастливым.
Ферадже – легкая верхняя одежда.
Достав со дна сундука, Кара положил передо мной серию рисунков выполненных на грубой самаркандской бумаге. Мы увидели вышедшего из подземелья развеселого шайтана, дерево, собаку и нарисованную мной Смерть: это были рисунки, которые вешал на стену убитый меддах, когда рассказывал свои непристойные истории. Кара показал на рисунок, изображающий Смерть:
– В книге Эниште был точно такой же.
– И меддах, и владелец кофейни каждый вечер просили художников делать рисунки, которые тут же вывешивались на стену. Пока кто-нибудь из нас быстренько рисовал, что заказывали, меддах перебрасывался шутками с посетителями, а когда рисунок был готов, приступал к рассказу.
– Почему ты нарисовал для меддаха тот же рисунок, что и для книги Эниште?
– Для меддаха я рисовал наспех, совсем не так, как для Эниште, когда выписывал каждую черточку. Другие тоже, возможно ради шутки, быстро и упрощенно рисовали меддаху рисунки из тайной книги.
– А кто нарисовал лошадь? – спросил Кара.
Мы поднесли свечу поближе и с восхищением смотрели на изображение лошади с усеченными ноздрями. Она была похожа на лошадь, нарисованную для книги Эниште, но выполнена без старания, для людей непритязательных. Как будто кто-то дал художнику мало денег и заставил его рисовать быстро и грубо.