Мертвый жених (Собрание рассказов)
Шрифт:
Когда Александр Степанович привел ко мне одного молодого человека, фамилии которого он мне не назвал, а попросту отрекомендовал «товарищем Евгением», я, разумеется, не выгнал его. Ночевать? Очень рад. Ночуйте, пожалуйста. Ему, изволите видеть, нельзя проживать в столице — глупость какая. Уверяю вас, что я знавал многих и многих прекраснейших и честнейших особ, а господа администраторы почитали их врагами отечества. Нет, я ничего не имею против того, чтобы «товарищ Евгений» у меня ночевал. Я Александру Степановичу доверяю и весьма его уважаю. И врач он прекраснейший, и жену мою однажды, можно сказать, от смерти спас, хотя, конечно,
Так вот, значит, и остался у меня па ночь «товарищ Евгений».
Я ему говорю:
— Извините меня, сударь, я занят и нет у меня времени с вами беседовать. Пожалуйте вот сюда. Аннушка вам постель приготовят. На столе, — говорю, — ветчина, если угодно… Может быть, водочки желаете?
— Нет, — говорит, — я водки не хочу.
— Ну и прекрасно. Господь с вами.
Надо вам сказать, что в тот вечер Марии Григорьевны, жены моей, не было дома. Я пошел к себе в кабинет, надел очки и стал читать «Лавсаикон» епископа Палладия [19] . Вы изволите знать эту книгу? Читаю я эту самую книгу, и какое-то странное во мне беспокойство. Что такое? В чем дело? «А ведь это, — думаю, — меня гость беспокоит. Пойду-ка я, посмотрю, что он там делает».
19
…«Лавсаикон» епископа Палладия — имеется в виду труд преп. епископа Палладия Еленопольского (ок. 363 — ок. 430) «Лавсаик, или повествование о жизни святых и блаженных отцов».
Подошел я к двери, постучал.
— Можно войти?
— Пожалуйста.
— Услышал, — говорю, — ваши шаги, пришел осведомиться, не надо ли чего. Аннушка, вижу, постель вам постелила. А вам, видно, не спится. Отчего не закусили? Ветчина у меня неплохая, малосольная.
— Благодарю вас, — говорит, — есть я не хочу и спать тоже не хочу.
Посмотрел я на него повнимательнее и, признаюсь, подивился: уж очень лицо у него было утомленное и как будто тень легла на глаза и на губы. И вообще что-то в нем мрачное было, обреченность какая-то. И жалко мне его стало, и чем-то был он мне неприятен. Как живой, стоит он передо мною сейчас. Высокий, сутулый, худощавый, с большими руками. Лоб у него был крутой. Глаза его, запавшие в глубину, неласково смотрели на меня из своих темных гнезд. Нос был нетонкий, а губы, сухие и вялые, скучно кривились в улыбку.
— Невесело вам? Тоскуете? — спросил я как-то нечаянно и, по правде сказать, сам смутился, что вдруг без видимой причины и даже, пожалуй, неделикатно спрашиваю человека о его душевном.
«Товарищ Евгений» посмотрел на меня искоса:
— Не очень весело. Так себе. А вы, господин, не беспокойтесь. Вы заняты и занимайтесь, пожалуйста. Мне и одному ладно.
— Занят-то я занят, да спешности такой все-таки у меня нету, — проговорил я решительно. — «Лавсаикон» я сейчас читал.
— Какой «Лавсаикон»?
— Епископа Елинопольского Палладия сочинение.
— О чем сочинение?
— О святых разных, об искушениях, о том, как им видения были, о демонах-соблазнителях.
— Чепуха какая, — усмехнулся «товарищ Евгений». — Охота вам такую ерунду читать!
Тут уже я обиделся.
— Да ведь вы, — говорю, — молодой человек,
— И читать не буду. Суеверия презираю. Рабы, — говорит, — всегда суеверны. На суевериях дурной порядок держится.
Я тогда не утерпел и говорю:
— Если уж на то пошло и угодно вам, молодой человек, в делах повседневных глубину видеть, так я вам даже открою, что этот самый дурной порядок черти поддерживают.
Развеселился тогда мой Евгений:
— Черти, вы думаете? — смеется. — В первый раз такую штуку слышу. Шутник вы, однако, господин.
— Не шутник, а внимательный человек. Кто от суеты рассеян, тот этого не видит, а стоит приглядеться хорошенько, так и увидишь этакие рожи с рогами, из-за администраторских спин торчащие.
— Аллегория, — говорит, — забавная, признаюсь.
А я ему:
— Аллегорий не люблю. Аллегория всегда отвлеченность. А я, сударь, реалист.
— Еще бы не реалист, — смеется, — коли даже чертей с рогами заметили!
А я, знаете ли, обратив внимание на его легкомысленное юношеское высокомерие, рассердился и в азарт вошел.
— Да, молодой человек, почитаю себя реалистом, потому что допускаю идейно и постигаю непосредственно внутренним опытом своим вещи незримые и неосязаемые, а все преходящее иллюзия, и в лучшем случае одна грань, один, так сказать, разрез истинного бытия. Поняли?
Нахмурился «товарищ Евгений».
— Значит, шиворот-навыворот?
— Да уж как хотите там выражайтесь, а единое несомненно: видимый мир нереален. Попробуйте-ка поисследовать все нас окружающее, — и окажется, в конце концов, что ничего нет, кроме сил и движения. Какая же это реальность? А с другой стороны, изнутри на тот же мир посмотрите, и станет вам ясно, что время и пространство свойства субъективного сознания нашего. Отнимите у мира пространство и время, что тогда получится? Петербург в Лондоне окажется, эпоха Александра Македонского со временем Наполеона совместится. Фантасмагория, молодой человек. Из этого следует, что настоящее-то, реальное где-то не во времена и не в пространстве.
— Да ведь ваши черти рогаты и хвостаты. Значит, и они в пространстве обретаются.
— Неосновательно, — говорю, — возражаете вы мне, молодой человек. Когда я про чертей говорю, употребляя столь образные выражения, не очевидно ли, что я перевожу, так сказать, на язык наш человеческий — и, конечно, грубый язык — переживания совсем иного, более тонкого порядка. Черти с хвостами, молодой человек, это символы, — понятно ли вам?
— Э! Да вы, я вижу, философ, — говорит.
Потом, знаете ли, помолчал и вдруг с какою-то даже злобою говорит мне, а сам в глаза мне не смотрит:
— Вы, должно быть, господин, и в привидения верите? Вы, может быт, и видали когда мертвецов-то этих?
Я молчу, потому что вижу, что расстроился мой гость совсем. Смотрю я, ходит он по комнате, размахивает руками и уже не замечает меня, и как будто сам с собою разговаривает:
— Вот всякие такие мысли и отвлекают народ от его насущных задач. Поп в церкви об адских муках и обо всем прочем проповедует; в школе зубрить заставляют стишки Лермонтова о демоне; господа интеллигенты сладкие слова о нравственном долге твердят, не стыдясь; немудрено, что в голове рабочего человека туман непроницаемый.