Месть Анахиты
Шрифт:
…И — ничего более. Так и сидели они, боясь шевельнуться, то ли век, то ли час. Ничто на свете им не мешало! Кроме совести. Без благословения Артемиды? Нет. Нельзя.
Укрытие их ярко озарилось. Это солнце перевалило на закат и заглянуло сюда сквозь бойницы. Но юноше и девушке казалось: у них внутри оно взошло и разгорелось.
— Дика, Дика! — испуганно звал под башней осторожный девичий голос.
Подруга.
Они не шелохнулись. Не могли. Им хорошо вот так быть вместе…
И вдруг, заглушив сочувственный дружеский голос, который
Рев буцины — военной трубы.
И юный эллин, воспитанный в строгих правилах: долг — превыше всего, отстранил невесту и кинулся к бойнице.
Дика вскрикнула от смертельной обиды, вскочила, бросилась к спуску. Гневно обернулась — и уже с ненавистью взглянула на его дурацкие мощные плечи, перекошенные в искательном наклоне. Разиня! Губы у нее кривились. Дрожали длинные крепкие ноги, оплетенные ремешками сандалий.
Он тяжело отвалился от бойницы, нашел ее мокрые от слез глаза огромными глазами, ослепшими от предвечернего света.
И тихо сказал:
— Ромеи.
— Какие такие сокровища, за которыми мы ползем вот уже девятый месяц, могут существовать в этой проклятой пустыне?
Фортунат с тоской оглядел серый голый холм с давно усохшей редкой травой, черный куст на склоне и темный изгиб пыльной дороги, уходящей куда-то.
По этой темно-бурой дороге предстояло ему с отцом и товарищами идти сейчас в какую-то Зенодотию, почему-то не изъявившую покорности Крассу.
— Живут ли вообще здесь люди?
Позади, за рвами и палисадами, шумел палаточный город: римский военный лагерь, единственное человеческое поселение на десятки миль вокруг.
— И если живут, то как они могут здесь жить? Он вновь поглядел на черный, будто обугленный, куст. Куст не черный, конечно, — вблизи он темно-зеленый, с шершавой и жесткой листвой, но стоит к нему теневой стороной, да и утреннее солнце слепит глаза.
— Да, — вздохнул Эксатр. — Это тебе не Лациум с ключами и ручьями, с ухоженными полями и тенистыми рощами. Но человек может жить везде. А сокровища — они впереди. Солдаты, спешите за добычей и славой! — со смехом бросил он вслед уходящему отряду известный клич римских военачальников перед атакой.
Вот так. На первом месте — добыча, слава — на втором.
…Ноги до икр утопали в тяжелой, плотно слежавшейся за ночь пыли. Странный цвет у нее — красновато-бурый. Взрытая их шагами, она, как дым, легко взметалась вверх и забивала глаза, ноздри и глотки, оседала на потных лбах серой грязью.
Сплюнешь густую слюну — она слетает с губ темным ошметком и комком сворачивается на дороге, вобрав увлажненную пыль.
Особенно худо приходилось от пыли тем, кто шел в строю позади. Они, широко разинув рты, выбирались на твердую обочину, но строгий взгляд центуриона через плечо быстро их загонял обратно в колонну.
Это человек железный.
Идет ровным шагом во главе колонны с проводником-сирийцем, взявшимся за десять драхм показать дорогу в Зенодотию; ему, конечно, с его-то годами и больной ногой, трудно держаться молодцом и шагать в такую даль.
А он смеется:
— Мягко ступать…
Шли налегке, в туниках и сандалиях, сложив доспехи в три повозки позади. Лишь мечи остались при них. Короткие и широкие тяжелые мечи в ножнах на правом боку.
Навстречу, подымаясь все выше, свирепо разгоралось месопотамское солнце. Глаза — их и без того разъели пот и пыль — вовсе слепли от его издевательски ярких, нестерпимо горячих лучей.
Фортунату уже напекло голову. Губы растрескались, из них сочилась кровь. Он почувствовал дурноту. Хотелось оставить строй и лечь где-нибудь.
Но страх перед отцом-центурионом держал его на ногах и заставлял кое-как их передвигать. Разнесет! «Такой-сякой, матушкин сын». И перетянет поперек спины виноградной лозой.
Ох! Взойти бы на вершину бугра, растянуться на голой земле. Там, наверху, наверное, дует легкий ветер. Не то что в этой глухой лощине, по которой вьется дорога: воздух тут раскален, как в обжигальной гончарной печи. Да и нет его, воздуха. Горячий эфир.
Он взглянул на бугор — и вскрикнул. На верхушке бугра виднелся всадник. Неподвижный, точно каменный. Будто кто-то поставил здесь памятник своему степному герою. Лишь хвост коня колышется легко и плавно — значит, и впрямь наверху дует ровный ветер.
— Что такое? — обернулся центурион.
— Там… конник, — показал Фортунат. Но конника там уже не было.
— Примерещилось, видно, тебе от жары, — проворчал центурион, внимательно приглядевшись к сыну. Но все же приказал колонне: — Эй, подтянись! Не зевать.
Миль через десять — двенадцать Корнелий Секст оставил колонну в тени огромной скалы. Местность становилась все холмистее, из-под плотно слежавшейся каштановой глины выступали все чаще и круче серые глыбы.
Тень лишь условно можно тенью назвать. Всюду жар. Зато хоть солнце не бьет безжалостно в очи. Обливаясь потом, в мокрых грязных туниках, солдаты неохотно жевали сухой сыр с черствым хлебом.
Проводник с безучастным видом стоял в стороне. Ему никто не предложил еды и воды.
— Ополосните рты. Пить не больше пяти глотков.
Центурион знает, что говорит. Даже от такого безобидного питья, как вода с небольшой примесью вина, у всех зашумело в голове.
Фортунат ополоснул рот, выплюнул теплую воду и вылил из медной фляги все остальное себе на горячее темя. Чуть полегчало. Центурион ничего не сказал ему.
Двинулись.
— Скоро?
Сириец молча кивнул. Не поймешь восточного человека: что у него на уме, друг он тебе или враг. Чего ждать от него сей миг и в следующий. Сам вызвался за десять драхм проводить их в Зенодотию, но вид такой, будто силой заставили. Хмур, скуп на слова.