Месть Анахиты
Шрифт:
В карауле в тот день находились римляне Тит и Фортунат.
Оба — в широких безрукавках мехом наружу, в сапогах, в широченных парфянских штанах. Но Фортунат — с бородой, а Тит отпустил на местный лад большие усы.
Много чего произошло с ними за эти годы.
Притерпелись к жаре, привыкли к острой местной пище, к мутноватой воде. Иные женились на местных девушках. И даже уверовали в Митру.
Крепость охраняла караванный путь из Марга к большой реке Ранхе (Оксу) и далее — в Согдиану, Шаш, Фергану и Китай. Тот самый
Стена в бойницах. Четыре башни. Внутри, вдоль стен, под земляными, с соломой, плоскими крышами — жилье для воинов, их семей, конюшни, склады: снаружи к западной стене, где ворота, лепились хижины местных жителей. В случае вражеского налета селяне успевали укрыться внутри крепости.
Римским солдатам на парфянской службе не раз приходилось внизу, перед стеной, строиться в боевой порядок и против лихих хорезмийцев, и против хунну, среди которых, как однажды показалось Фортунату, он заметил «дурня Макка» — Эксатра, или Яксарта, которого знал еще по Риму.
А недавно появилось новое название — «кушаны», и этот народ тоже начинал наведываться к стенам пограничной крепости…
— Ну, фромены, — сказал с усмешкой Фарнук, — пойте, танцуйте! С вас по золотой монете за радостную весть. У нашего царя Фраата, — он чуть потемнел, — с вашим Августом договор. Рим возвращает Фраату сына, попавшего в плен, мы возвращаем Риму значки легионов Красса, а также вас, друзья любезные.
Новость не сразу дошла до их сознания.
— Ишь, как Фраат ценит сына, — усмехнулся с горечью Тит. — Дороже нас всех! Видно, чтобы кому было помочь, если он сам на старости лет заболеет водянкой.
— Ты что? — нахмурился Фарнук. — Разве можно говорить о государе такое? Это есть глумление над царским достоинством, — повторил он, вспомнив чьи-то слова. — Но я не стану на тебя доносить. Все ваши дела здесь кончились. Так что собирайтесь. Но кто желает, может остаться.
Наконец-то! О боже… Они встрепенулись! У них загорелись глаза.
Но Тит сразу же потускнел:
— Я остаюсь! Что мне Рим? У меня здесь жена, дети, дом и земля. Никуда не поеду…
— А ты, Фортунат?
Фортунат настолько опешил, что даже сел при начальнике. Ноги его не держали. И голос дрожал:
— Отец, я помню, сказал мне однажды (при слове «отец» Фарнук стиснул зубы, тронул свой амулет): «К старости, сын, начинают ныть и болеть все ушибы и раны, которые ты получил в ранние годы. Не только телесные, знай, но и душевные. И душевные — острее».
— Вот и у меня, — вздохнул Фортунат, — они начинают ныть и болеть. Особенно душевные. Об отце до сих пор горюю. О его несбывшейся мечте о пяти югерах земли. И все думаю: как получилось, что человек, который сражался за могущество Рима, кровь проливал за него, так и не смог приобрести участок земли, способный прокормить его семью? И умер не среди своих домочадцев, окруженный их заботой и уважением, а как вор, под чужой стеной неизвестного города?
Фортунат резко встал, взглянул сверху туманно на серо-зеленые, еще не вспаханные поля с желтоватыми проплешинами старых, застывших песчаных гребней, горько усмехнулся…
За той чередой голых деревьев, у пустой оросительной канавы, его участок земли. Как раз пять югеров. Но земля не своя, она царская. Пока служишь, владей. И бог с нею! Нет у него здесь ничего своего. Тит хоть детей наплодил, а Фортунат так и не собрался жениться. Все мечтал вернуться в Рим. Вроде мечта наконец-то сбывается. На тридцать четвертый год…
Матери, конечно, давно уже нет в живых. У братьев дорога одна — в солдаты. Но что стало с бедной сестрой? Страшно подумать.
Он сплюнул горькую слюну:
— Я хочу разобраться в этом.
…В Ташкенте, на поэтической улице Есенина, в самом ее конце, есть холм Ак-Тепе, что значит Белый.
Белый он днем, вернее — цвета бледной охры, на фоне темной зелени окрестных садов, полей и дикорастущих карагачей.
При восходе солнца он кирпично-красный и розовый.
После захода — сиреневый и голубой.
Ночью — синий и черный.
Слева и справа от него сохранились прогалины — следы древних рвов, позади — глубокий овраг, на дне которого журчит мутный ручей.
Здесь было когда-то поселение свободной земледельческой общины…
Две тысячи лет назад, весной, на рассвете, старейшина рода, седой человек с черной повязкой на лбу, умылся в ручье и, опираясь на палку, взошел по внутренней лестнице в громоздкую башню, где наверху приютилось домашнее святилище.
Молодые мужчины, дети, женщины спали. Он ступал осторожно, чтобы не потревожить их.
О черной его повязке в шести окрестных крупных укреплениях, от которых местность и получила название Шаш (шесть), по созвучию измененное более поздними насельниками-тюрками в Ташкент — Каменный город, хотя все здесь было из глины, — ходило немало разных диковинных слухов.
Как и о нем самом.
Говорили: на лбу у него выжжены письмена, увидев которые посторонний может ослепнуть. И все боялись старца. Хотя человеком он был приветливым, добрым, и даже веселым.
…Красноватый мрак закопченной кумирни. В глубокой нише, как бы стыдливо отступая и зовя за собой куда-то в темноту, маячит большое, в человеческий рост, из обожженной звонкой глины изображение богини. Она в островерхой шапочке, до плеч — тяжелые пышные локоны. Легкий просторный хитон небрежно запахнут налево. На груди треугольный низкий вырез.
Вид у богини чуткий, нетерпеливый. Будто она кого-то ждет.
По обе стороны от нее, на высоких витых подставках в медных плошках горит неугасимый огонь. У самых ног лежит белая чаша странной продолговато-округлой формы с золотым ободком.