Месть в домино
Шрифт:
— Ну вот, — сказала Тома. — Ты проснулся.
Болела голова, но терпимо. Теперь уже терпимо.
Я сел и вспомнил все, что происходило ночью.
— Он таки довел меня до обморока, — мрачно сказал я. — Стадлер, я имею в виду.
— У тебя что-нибудь болит? — спросила Тома.
— Нет, — соврал я. — Сколько сейчас времени?
— Половина одиннадцатого. Может, выключить музыку? Я специально поставила этот хор…
— Если бы ты включила Dies Irae из Реквиема, я бы проснулся раньше, тебе не кажется?
— Ну вот, — улыбнулась Тамара сквозь слезы, — ты уже шутишь.
— Они меня отпустили? — спросил я, опуская на пол
— Тебе стало плохо во время допроса, — объяснила она. — Вызвали врача, тот сделал тебе укол не знаю чего, и ты уснул. А я…
— А ты? — спросил я и прижался лицом к Томиному животу.
— Я там ждала. Я ведь не поднялась к себе, взяла такси и поехала следом… Вызвала адвоката, ты его знаешь, Олсон, у него контракт с Национальной оперой. Он поднял с постели городского прокурора, забыла его фамилию, это было часа в три ночи… В общем, Олсон добился, чтобы тебя освободили, даже залог не понадобился.
— Залог? — пробормотал я. — Зачем залог, я же не обвиняемый…
— Ты спал, я привезла тебя к себе…
— И я сам дошел до постели?
— Почти… В общем, я попросила… ну, в отеле есть…
— Понятно. Могу себе представить.
— Тебе лучше? Голова не кружится?
— Что у тебя жарится? — спросил я. — Кажется, все подгорело.
— Ничего, — удивленно сказала Тома. — С чего ты решил? Я не готовлю в номере, ты знаешь. Если ты голоден… что я говорю, конечно, голоден… я позвоню, нам принесут.
Тома была права — готовить в номере было запрещено правилами. К тому же, запаха я больше не чувствовал, хор тоже замолчал, в голове гудело, а в животе…
— Закажи омлет с беконом, — сказал я. — И кофе, конечно.
Через полчаса мы сидели с Томой, обнявшись, на диване перед телевизором и смотрели новости по СВS, где сначала показали конкурс собак, а потом репортаж из оперы о вчерашней премьере — больше всего ведущий говорил о том, что финал, слава Богу, обошелся без инцидентов, госпожа Беляев пела великолепно, а Стефаниос, заменивший убитого накануне Гастальдона, был неплох, но не более того. Винклер спел партию Ренато без блеска, это легко понять, он же главный подозреваемый, во всяком случае, никто, кроме него, не мог нанести этот ужасный удар.
— Винклер? — сказал я. — Но ведь Стадлер на самом деле не думает, что это сделал Том?
— Наверно, так он сказал журналистам.
— Могу себе представить, как эта братия сейчас гоняется за беднягой Винклером!
— Том мне звонил недавно, перед тем, как ты проснулся. Он не выходит из номера, в коридоре, по его словам, дежурят детективы, кто-то из журналистов пытался войти под видом уборщика, но охрана его задержала.
— Послушай, — сказал я, — а тебя почему оставили в покое? Мы спокойно сидим, пьем кофе, разговариваем, и никто не хочет взять у тебя интервью. Странно.
— В холле наверняка сейчас бедлам, — улыбнулась Тамара, — но журналистов не пускают дальше стойки портье.
— Значит, — сделал я вывод, — им известно, что я здесь.
— Наверно, известно, — Тома пожала плечами. — А что? Ты боишься меня скомпрометировать?
— Совсем ни к чему, чтобы твое имя трепали в газетах в связи с убийством.
— Пусть говорят, что хотят. Налить тебе еще кофе?
— Да. Послушай… Ты говорила со Стадлером? Что он намерен делать? Меня он в покое не оставит, это ясно. Он хочет знать, откуда на ручке моего столового ножа отпечатки пальцев Гастальдона.
— А ты не знаешь? — странным голосом спросила Тамара и, как мне показалось, немного от меня отодвинулась — может быть, мысленно, я сейчас воспринимал желания и движения мысли, как физические действия, это было игрой воображения, но так я чувствовал и ничего не мог с этим поделать.
— Нет, конечно, — сердито сказал я. — Если бы знал, то объяснил бы Стадлеру… Он же из-за этого и пытал меня всю ночь, задавал один и тот же вопрос на разные лады тысячи раз.
— И что ты ему сказал? — настойчиво сказала Тома.
— Что я мог ему сказать? Уж ты-то знаешь, что с Гастальдоном я и знаком толком не был! Не очень он мне нравился, если честно. В кампусе у меня он, конечно, не был. А отпечатки пальцев на ноже… Я думаю… То есть, мне понятно, что это склейка, но я не могу найти физический момент ветвления… Пытаюсь что-нибудь вспомнить. Если не вспомню, то и Стадлеру объяснить ничего не смогу. Не излагать же ему принципы многомирия, он решит, что я над ним издеваюсь.
— Значит, — сказала Тамара. — Ты не помнишь, что случилось с твоим ножом прошлым летом?
— Прошлым летом? — с подозрением сказал я. — Стадлер и с тобой успел поговорить?
— Нет. Почему ты не хочешь ответить?
— Господи! — вспылил я. — При чем здесь…
Я прикусил язык.
— Ну что? — сказала Тома и придвинулась ко мне ближе — не мысленно, а на самом деле. Конечно, я воспользовался моментом и обнял ее за плечи, а другую руку положил на колено.
— Я этим ножом собиралась нарезать овощи для салата, — Тома говорила мне на ухо, будто пела, такое тишайшее pianissimo, очень трудное, но кто это понимает, обычно думают, что тихо петь легко, куда труднее петь в полный голос, на диафрагму, там все ж таки энергия нужна. — Длинное лезвие и ручка черная, пластмассовая. Он?
— Он, — согласился я. Мне трудно было, да и ни к чему шептать так тихо, будто в ножку дивана Стадлер вмонтировал микрофон. Мог бы, конечно, надо будет проверить. — Я вспомнил, Тома.
Теперь я действительно вспомнил. Вспомнил бы и раньше, но ведь с Гастальдоном я познакомился недавно, а история с ножом случилась несколько месяцев назад, я мог точно назвать дату, потому что не так уж часто Тамара приезжала ко мне в кампус, а тот день я прекрасно помнил по совершенно другой причине: мы гуляли по университетской роще, посаженной лет двадцать назад и теперь разросшейся настолько, что с непривычки можно было и заблудиться, если сойти с дорожки. Мы гуляли, и вокруг было так тихо и до такой степени никого, будто мы находились не в паре миль от городского центра развлечений, а в сибирской тайге, и что-то вдруг на нас обоих нашло, мы стали целоваться так, будто делали это впервые, и, конечно, совершенно случайно там оказался неглубокий овражек, покрытый высокой травой под раскидистым деревом — кажется, это был дуб, но, скорее всего, я ошибаюсь, да это и неважно, — мы повалились в траву, одежда на Томе раскрывалась в моих руках, как пропаренные капустные листья, а что было потом, можно только вспоминать с ощущением счастья и наслаждения, а описывать словами не только нет никакой возможности, но и необходимости нет тоже: тот, кто хоть раз это испытывал, поймет меня без слов, а тот, кому не довелось испытать ничего подобного, любые слова найдет фальшивыми, потому что так и есть на самом деле — слова не передают сути, скользят по поверхности…