Места
Шрифт:
Чанцев добавляет:
«Избавление от ненужного априорного пиетета перед японской культурой у Пригова сродни своеобразной расчистке места или, точнее, “выключению” хора восторженных голосов. Недаром одной из главных тем в книге становится тишина – то есть потенциальная возможность новых голосов 2 ».
Правда, по наблюдению критика, эффект от этой расчистки в постсоветской культуре оказался скорее негативным – приговская деконструкция русских представлений о Японии не привела к большему пониманию японских представлений о своей культуре и стране, а лишь заменила восторженные описания на негативно-циничные (последнего у Пригова нет и в помине).
2
Там
Это наблюдение подтверждает печальный тезис Пригова о российской обреченности на изоляцию: стоит русскому культурному сознанию освободиться от одного комплекса стереотипных представлений об иностранном (укорененных, разумеется, в русской культуре), как тут же возникает зеркальное подобие этого чучела, только перевернутое, но все так же отражающее собственные российские, фантазмы. (Вполне согласуется с этим диагнозом история трансформаций российских представлений об Америке: от восторженно-идеализированных – по контрасту с советской демонизацией, – господствовавших в 1980—1990-х, и до нового набора стереотипов – на этот раз сугубо негативных и потому рифмующихся с советчиной, – утвердившихся в 2000—2010-х.)
Однако сам Пригов осваивает именно пограничье и разрушает набор русских стереотипов о Японии для того, чтобы в установившейся тишине услышать японские представления о себе. Получается ли это у него?
«Только мою Японию» Пригов пишет с явной оглядкой на свою первую книгу прозы – «Живите в Москве!» (отсюда отсылки к «нашим пацанам», проходящие через весь текст). Если в «Москве» Пригов изображал свое пространство и свой поколенческий опыт, немедленно возгоняемый до фантазма, то в «Японии» он осваивает мир, максимально удаленный от его культурного опыта. С удовольствием фиксируя эту непреодолимую дистанцию, Пригов и тут то и дело доводит ее до фантазма – впрочем, в этом случае часто не замечаемого русским читателем (как, например, в истории про громадный общественный туалет в основании горы Фудзи: если б не предупреждение А. Чанцева, я бы «проглотил» эту приговскую наживку). Однако «капиллярное проникновение» все-таки происходит – конечно, если верить Пригову (а как ему верить?):
«Дa и сaм я, видимо, оказался настолько подвержен стремительности всего вокруг меня происходящего, что мои хоккайдовский и токийские знакомые стали замечать за мной, и без всякого удивления, что я вдруг напоминаю им всем вместе и по отдельности каких-то их приятелей и друзей-японцев. В другое время и в другую эпоху я принял бы все это за дурные предзнаменования или за чудо, если бы сам не знал и в предельной ясности не осознавал столь высокий и ни с чем несообразный темп перемен во всем нынешнем мире».
«Капиллярное проникновение» происходит как бы помимо воли внимательного автора – связь с японскими языками культуры Пригов устанавливает через интуицию пустоты, которая, как обсуждалось выше, возникает в результате деконструкции категорий «универсального» и «вечного».
Вот несколько почти наугад взятых описаний. Описание японских похорон:
Участники подробно перемалывают родные кости, не находя там ничего, не обнаруживaя столь справедливо ожидаемой смерти. Не обнаруживая там и человекa. Только пустоту. Но немногим удается просто за пустотой отсутствия ожидаемого ощутить мощную и величественную пустоту, все собой склеивающую и объединяющую. А может, как раз и наоборот – все они, подготовленные и утонченно изощренные неувядающей восточной медитативной традицией, как раз сполна и ощущают ее, переговариваясь с нею языком магического перестукивания. Может, именно поэтому они легки и веселы во время похоронной процедуры, повергающей нас в непросветленное отчаяние и безумные иллюзии недостоверных ожиданий.
Или – описание веселой пирушки с буддистским мастером:
Мы, медленно потягивая, выпивали. Тогда и я вдруг пропадал, то есть обнаруживал на том месте, где я должен был бы присутствовать, пустоту. Я оглядывался в поисках себя, но обнаружить не мог. Потом переставал и оглядываться, тaк как терял себя полностью.
Пригов, конечно, не упускает возможности снизить «метафизику пустоты», включая в текст травелога текст своего стихотворения о пустоте:
Ты молчишь, потому что ты – пустотaили потому что тебе нечего сказать про пустоту?– Нa это отвечают говорящим молчаниемВсё в пустоте ради пустоты или что-то в ней превышает ее?– Нa этот вопрос отвечают отсутствиемПустота являет ли только пустоту, или через пустоту является все,и все, являющееся через пустоту являет ли пустоту или ее преизбыточность?– Нa этот вопрос следует отвечать пустотойОднако в контексте книги о «другом» пустота все-таки не столько символизирует буддистскую метафизику, сколько передает сюрреальное откровение, пронизывающее «Только мою Японию». Сравнивая японские культурные конвенции (при этом не понимая языка и достраивая многое по догадке) с русскими, а вернее – европейскими, Пригов убеждается в том, что и то, и другое – оболочки, за которыми мерцает отсутствие какой-либо устойчивой не только национальной, но и антропологической сущности. Интуиция пустоты фиксирует это понимание, которое Пригов, не без иронии, облекает в квазияпонские одежды.
Приговская диалектика «своего» и «чужого» разворачивается прежде всего на уровне формы: именно через нее раскрываются внутренняя логика и новаторство приговского письма. Создав фиктивного автора – носителя массового сознания (советского и постсоветского), – Пригов пропускает через этот «фильтр» все впечатления бытия, не исключая и поэзию. Отсюда – такое множество «апроприаций» из самых разных источников. Сам Пригов в одном из поздних сборников («Неложные мотивы», 1995) говорит определяет свой «метод» как «паразитический тип существования в искусстве… я писал разного рода аллюзии и вариации на стихи чужие». Приведу буквально наугад выбранные примеры (их у Пригова можно найти десятками, если не сотнями):
Из Пастернака в компании с Бальмонтом:
Хочу как будто между деломВ своем существованье краткомИ не тайком и не украдкойХочу быть сильным, хочу быть смелымИ заодно с правопорядкомХочуИз Когана:
Я с детства не любил овалЯ с детства просто убивалПросто убивалУбивалПростоИз Ходасевича:
А то давай какую розуЛожноклассичского стихаКак обаятельную позуНо не буквально, а слегкаПривьем советской жизни прозеДа вот давно уж привитаДа роза видимо не таПоскольку явно что-то в позеНе тоИз Мандельштама:
Есть женщины родной земле сырыеКогда идут – то плачут проводаВысоковольтныеОт той сверхпроводимости, когдаУходит в землю все и навсегдаСквозь нихОни-то вот и есть – РоссияЖенщины этиНу и конечно, из Пушкина:
Есть упоение в боюС штыком у бездны на краюИли с ракетой у бездны на краюС нейтронной бомбой на краюКак бы уже в раю