Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
Заключительная, XI глава романа, собственно, и передает разговор обоих приятелей, прогуливающихся по деревянным тротуарам захолустной Выборгской стороны, где знакомый одному из них Обломов счастливо и лениво прожил последние свои годы. Однако же главным посредником между мирами Обломова и Штольца предстояло, повидимому, стать маленькому Андрюше. Прижитый Обломовым незадолго до смерти, маленький Андрей Ильич по крови и месту рождения принадлежал Выборгской стороне, а с нею и старой, патриархальной России. Будучи назван в честь Андрея Штольца и отдан на воспитание в его семью, мальчик имел все шансы взять лучшее и от его нового, «петербургско-немецкого» мира. Автор ведь был не в восторге ни от Обломова, ни от Штольца. Резко очертив их характеры, он мог лишь надеяться, что юный Обломов не повторит ошибок друзей, взяв от обоих лишь лучшее.
Достоевский
Немецкие жители Петербурга буквально кишат на страницах романа, поминутно высовываясь своим рыбистыми лицами и осанистыми фигурами из пестрой толпы, населяющей мир «Преступления
Еще через несколько фраз, переходя к трагической судьбе своей дочери от первого брака, Мармеладов говорит, что честной работой тут выжить нельзя, как ни бейся. Вот пример – «статский советник Клопшток, Иван Иванович, – изволили слышать? – не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом, будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком. А тут ребятишки голодные…». О статском советнике Клопштоке, Иване Ивановиче, больше в романе не говорится, поскольку, по совести говоря, что же тут можно еще сказать. Подобно другим, мелким и крупным хищникам, он принял свое участие в унижении юного существа и никак за то не ответил – поскольку, согласно законам того мира, где герои романа живут, никакой особенной кары за его подлость не полагалось. Заметим, что грубиян носил фамилию замечательного немецкого писателя, Фридриха Готлиба Клопштока, одного из отцов влиятельнейшего литературного движения «Буря и натиск». «Этим рассказом Достоевский как бы говорит – вот, значит, каковы они в реальной действительности, эти, только по имени лишь романтики, так называемые Клопштоки…», – пометил в своем комментарии к роману знаток творчества Достоевского, С.В.Белов. Стоит принять во внимание и тот факт, что буквально рядом от мест действия романа, а именно, на Мещанской улице, проживали немецкие сапожники, задавшие изрядную трепку поручику Пирогову, одному из героев гоголевского «Невского проспекта». У Гоголя они, как мы помним, также носили имена немецких романтиков – Шиллера и Гофмана. Отсюда следует вывод, что, говоря о немецкой части обитателей петербургского дна, Достоевский непосредственно примыкал к традиции Гоголя.
События разворачиваются стремительно. Герой убил старуху и ее сестру Лизавету, еле дошел до дома и впал в прострацию. Из забытья его вывел стук в дверь: дворник принес повестку с требованием явиться к квартальному надзирателю. Что же делать – надо идти. Но даже в полиции порядка и благообразия нет как нет. Там разбираются с хозяйкой притона, посетители коего учинили изрядный скандал. Дама с багровой шеей, знаменитая в околотке Луиза Ивановна, одета в шелка и кружева, заискивает перед квартальным и говорит на привычном уху петербуржца, особенно здесь неприятном, русско-немецком наречии. «Никакой шум и драки у меня не буль, господин капитэн, – затараторила она вдруг, точно горох просыпали, с крепким немецким акцентом, хотя и бойко по-русски, – и никакой, никакой шкандаль, а они пришоль пьян, и это я все расскажит, господин капитэн, а я не виноват … А он на канав окно отворяль и стал в окно, как маленькая свинья, визжаль; и это срам…», и так далее в том же духе (2, I). Действительно, срам и полное безобразие… Ниже упоминается еще одна квартирная хозяйка, по имени Гертруда Карловна Ресслих. Здесь Достоевский не удержался и сохранил, почти что не изменив, фамилию одной из своих кредиторш, некой Рейслер, много ему крови попортившей. С ней и в романе связаны неприятности: притаившись в ее квартире, смежной с комнатой Сони, господин Свидригайлов подслушал некий важный разговор Сони с убийцей (4, V).
И, наконец, в полной красе показала себя Амалия Липпевехзель в знаменитой сцене поминок по Мармеладову. Вдова несчастного неизвестно зачем потратилась, пригласила порядочных людей и попыталась соблюсти хоть подобие приличия. Но куда там – разговор пошел наперекосяк. Квартирная хозяйка пытается спасти положение рассказом о покушении на жизнь своего знакомого, некого «Карла из аптеки». Вдова, Катерина Ивановна, ставит ее на место, необыкновенно уместно замечая, что ей бы следовало поостеречься рассказывать анекдоты по-русски. Силясь в свою очередь соблюсти хоть подобие достоинства, квартирная хозяйка поминает своего батюшку – «фатер аус Берлин», который был всеми уважаемым, вообще «ошень вашны шеловек и обе рук по карман ходиль и все делал этак: пуф! пуф!». Катерина Ивановна пресекает и эту жалкую попытку, заявляя, что хозяйка – на самом деле чухонка и, верно, в кухарках жила, да и вообще неизвестно, кем был ее отец (5, II)…
Представляя читателю одного из своих второстепенных, однако по-своему колоритных героев, также снимавшего жилье у Амалии Липпевехзель – а именно, Лебезятникова – Достоевский особо оговорил, что этот-де был у нее на почетном счету, поскольку «не пьянствовал и за квартиру платил исправно» (5, I). Из этого беглого замечания можно представить себе, какой образ жизни был присущ большинству русских постояльцев предприимчивой немки… Найдя способ выжить в этом содоме, Амалия Липпевехзель и иже с нею находили вполне уместным выжимать последнее из бедолаг, попавших к ним на постой, иной раз нанося им последний удар, при этом не только остерегаясь нарушать приличия и законы, но даже всячески их соблюдая. Вот почему в преступлении Раскольникова, была доля и их вины – доля, ближе не определенная, оставшаяся неявной и нераскаянной.
В том, что немецкие образы определенного типа были намеренно сосредоточены в тексте «Преступления и наказания», нас убеждает обращение к опубликованному через два года (1868), входившему в состав того же «петербургского цикла» зрелого Достоевского романа «Идиот». Сцена действия – та же самая, жестокий и холодный «город на Неве», сходна общая задача – изображение, как сказал сам писатель, «miserablей всех сословий», однако же главные действующие лица принадлежат к иному общественному слою – «хорошему обществу» (притом, что и им доводится встречаться с ростовщиком Птицыным или чиновником Лебедевым). Как следствие, место действия перемещается в более зажиточные кварталы Петербурга. Генерал Епанчин с семейством жил в собственном доме «несколько в стороне от Литейной, к Спасу Преображения» (1, II), «потомственный почетный гражданин» Рогожин также имел жительство в собственном доме, близ перекрестка Гороховой и Садовой (2, III). Что же до списка действующих лиц, то все эти Амалии Ивановны и Гертруды Карловны из него были устранены.
Архитектурный текст Петербурга первой половины XIX века
Петербургский ампир был, как мы знаем, последним великим «наднациональным» стилем. Поэтому поиск немецких влияний в данном случае должен быть признан заведомо некорректным. Разумеется, мы не можем забыть о том факте, что Росси был наполовину немец (скорее всего, баварец) по матери, уроженке Мюнхена Гертруде Росси; что он получил солидное образование на немецком языке в петербургской Петершуле; что ранние впечатления от осмотра построенных в классическом стиле зданий Берлина – в особенности, Бранденбургских ворот – произвели свое действие на его складывавшийся вкус; что до Петербурга без промедления доходили сведения о постройках «в эллинском вкусе», возводившихся по всей Германии под руководством или влиянием гениального К.Ф.Шинкеля, и многие другие сведения в том же роде. Все сказанное не отменяет того факта, что петербургский классицизм был ответвлением общеевропейского стиля, пусть даже и достигшим на нашей почве высокого, в некоторых отношениях – непревзойденного совершенства.
В дальнейшем развитии, наши зодчие также следовали в фарватере европейских вкусов, внося в них своеобразные, иной раз на удивление удачные инновации. Как и в предшествовавшем столетии, романтические идеалы нашли себе наиболее полное воплощение в «стилизаторской неоготике». Удельный вес строений в неоготическом вкусе остался в самом Петербурге весьма незначительным. Он отражался скорее в мелких архитектурных формах, таких, как перила, кронштейны, навесы. Какие-нибудь готические стрельчатые арочки встречаются до сих пор в «чугунном убранстве» города довольно часто, не бросаясь в глаза, но и не диссонируя с обликом города. Зато в пригородах можно найти очень достойные образцы применения неоготики, классическими примерами которого остались здания вокзала или дворцовых конюшен в Петергофе, а также, конечно, александрийский Коттедж.
Можно бы было ожидать, что, в соответствии с принципом «умного выбора», приобретавшего фундаментальное значение в ремесле зодчего, неоготический стиль нашел бы себе широкое применение в архитектуре иноверческих храмов, в особенности протестантских. Однако этого не произошло. Ставя на Невском проспекте в 1833–1838 годах новое здание главной лютеранской кирхи России – церкви святых апостолов Петра и Павла – А.П.Брюллов обратился не к формам немецкой готики (что выглядело бы куда как уместным в контексте широко отмечавшегося незадолго перед тем в Петербурге трехсотлетнего юбилея «Аугсбургского вероисповедания»), но к образцам французского романского стиля. Причина такого решения состояла в том, что, согласно представлениям того времени, готический стиль «неизбежно влечет за собой различные орнаменты» (слова архитектора того времени Г.А.Боссе) – в то время, как более раннему романскому стилю присущи суровость и простота, приличные «духу протестантизма». Нельзя не отметить и того факта, что Брюллову легче было вписать здание сдержанного романского стиля в облик центра Петербурга, определявшийся тогда канонами классицизма.