Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
Шли годы, сознанием поэта завладевали другие мысли и голоса. К примеру, в стихотворении «Новая Америка», написанном зимой 1913 года, Блок обратился к мечте о преображении России на пути не духовной, а внешней работы – подъема промышленности, горного дела. В предисловии к поэме «Возмездие», появившемся в 1919 году, он возвращается к этой мечте и подчеркивает: Россия должна превратиться «в новую Америку, в новую, а не в старую Америку». Оглядываясь в стихотворении 1913 года назад, к старой России, поэт ищет точное слово, чтобы определить ее, и находит: это – «убогая финская Русь». Нет сомнения, что с точки зрения адептов «стального скока» она так и выглядела. Конечно, это – совсем другая линия мысли. Но старых, карельских прозрений она не могла вытеснить. В том же 1919 году Блок обратился к ним в очерке «Памяти Леонида Андреева». Очерк не пользуется особой популярностью, и напрасно. Это – шедевр русской прозы, близкий не к аморфным некрологам новейшего времени, но к надгробным речам античных риторов. Движение мысли автора кажется неуверенным и затрудненным: «Любил ли я Леонида Николаевича? – Не знаю. Был ли я горячим поклонником его таланта? – Нет, без оговорок утверждать этого не могу». Последовательность неловких вопросов к себе
Очерк был напечатан в 1921 году; вскоре же не стало и Блока. На первый взгляд может показаться, что напряженность очерка резко отличается от «Вольных мыслей»: здесь – смерть, там – полнокровная жизнь и творчество. Такое впечатление обманчиво: обе темы сплелись неразрывно, как в белых ямбах 1907 года, так и в очерке 1919-го. Вернувшись к циклу стихов, мы видим, что первое же стихотворение «Вольных мыслей» озаглавлено просто: «О смерти»; проследить эту общность и дальше по тексту не составляет труда. Попросту в стихах финская тема взята в мажоре, в очерке – так сказать, в миноре. Модуляция была существенна, так как она отразила все то, что случилось с Петербургом за прошедшие годы.
По-своему прозвучала финская тема и в творчестве Андрея Белого: мы говорим, разумеется, о романе «Петербург». Одна из побочных линий поручена революционеру Александру Ивановичу Дудкину. Впрочем, побочной ее можно назвать лишь с изрядной долей условности. Дудкин навязывает герою романа «сардинницу ужасного содержания», то есть бомбу для отцеубийства, вокруг которого и обращаются события романа. Революционер состоит в особых отношениях и с медным кумиром основателя Города. В самом начале романа он переходит Неву по Николаевскому мосту и как будто входит в поле притяжения громадной планеты: пейзаж Сенатской площади становится почти неузнаваем. «За мостом, на Исакии из мути возникла скала: простирая тяжелую, покрытую зеленью руку – загадочный всадник… С той чреватой поры, как примчался сюда металлический Всадник, как бросил коня на финляндский гранит – надвое разделилась Россия; надвое разделились и судьбы отечества; надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа Россия». Выбор тона здесь не случаен: последнее предложение представляет читателю основную историософскую идею романа. Тем любопытнее упоминание о «финляндском граните», как-то связанном с надломом российской истории.
В середине романа Медный всадник является к Дудкину в гости: «Посередине дверного порога, из стен, пропускающих купоросного цвета пространства, – склонивши венчанную, позеленевшую голову и простирая тяжелую позеленевшую руку, стояло громадное тело, горящее фосфором. Встал Медный Петр». Сцена пользуется справедливой известностью. Создается впечатление, что новая русская проза достигла здесь пределов выразительности. Менее заметно то, что всего за несколько страниц до того, в главе шестой, явление было предварено визитом другого странного гостя, персиянина Шишнарфнэ. Какой он там персиянин, дело сомнительное и нечистое: речь идет скорее всего о диаволе собственной персоной. Гость признается, что родом он с юга, но проживает в городе Гельсингфорс: – «Мы и прежде встречались?» / – «Да… помните?.. В Гельсингфорсе…». Как не помнить? Молодой и здоровый тогда Дудкин развивал мысль о крушении гуманизма. Что-то сложилось неправильно, подуло сквозняком из межпланетных пространств. Александр Иванович почувствовал, что увлекается куда-то для совершения некого гнусного акта – надо думать, для посвящения на шабаше. Был ли акт, как довелось вернуться, и что это было – вопросы, на которые он отвечать даже самому себе не любил. Но с того времени и начались его странные видения – или, как говорил сам Дудкин, «внушенная мозговая игра». «Напоминание о Гельсингфорсе подействовало; невольно подумал он: – „Вот отчего все последние эти недели твердилось без всякого смысла мне: Гель-син-форс, Гель-син-форс…“».
И, наконец, в самом конце романа уже сошедший с ума Дудкин отправляется убивать провокатора. Его гонит сквозь кусты и туман демонический Всадник «с купоросного цвета плащом» и властно подъятой десницей. Провокатор живет на даче. Обстановка куда как знакома петербуржцу: мелкое песчаное побережье Финского залива, соленый ветер и контур города на горизонте. Убив провокатора, Дудкин усаживается на его тело в позе Медного всадника, важно глядя в пространство и вытянув руку с липкими от крови ножницами. Так его и нашли утром. Этот финал обычно трактуется как приговор российскому революционному движению – а может быть и «петербургскому периоду» в целом. Менее ясно, к чему здесь финская тема.
Прежде всего,
В романе много политики, но это – не политический памфлет. Большое влияние на его концепцию оказало антропософское учение, вошедшее в моду в России в 1910-х годах. Эта доктрина была разработана крупнейшим европейским оккультистом Рудольфом Штейнером. Андрей Белый был представлен ему и увлекся его учением в начале 1912 года – то есть именно тогда, когда особенно напряженно работал над текстом романа «Петербург». Весной того же, 1912 года, Штейнер пожелал приехать в Россию. По ряду причин Петербург отпадал, и в силу уже знакомой нам логики цикл его лекций решено было провести в Гельсингфорсе. Группа из двенадцати русских учеников выехала туда на Пасху. Штейнер был сдержан и даже угрюм. Он пожелал прочесть для русских слушателей особый доклад о судьбе их страны, которой он придавал исключительное духовное значение. Штейнер видел, что имперский период заканчивается, и страна стоит на пороге хаоса и мрака. Он предостерегал русских слушателей от двух соблазнов – материализма Запада и мистики Востока, уже вступивших в сражение за душу России. Все эти мысли действительно принадлежат основной историософской линии «петербургского романа» Андрея Белого.
Тем более важно то особое место, которое Р.Штейнер уделил финской духовности в своих гельсингфорсских лекциях. Ей была посвящена отдельная беседа, что явно вышло за рамки долга вежливости приглашенного лектора по отношению к устроителям. Штейнер остановился на самостоятельном характере финской мистики, ее связи с «духом места» и отражении в рунах «Калевалы». Следует полагать, что присутствие такой сильной традиции в непосредственной близости к Петербургу могло вызвать у русских слушателей догадку о возможной связи между ними. Здесь нужно заметить, что антропософия возникла на базе более ранней доктрины, а именно теософии, основанной в прошлом веке нашей соотечественницей Еленой Петровной Блаватской. Теософия смотрит на историю человечества как на последовательную смену ряда рас. При этом оккультная мудрость передается мудрецами предыдущей расы избранным ученикам последующей. По счету Блаватской, сейчас идет пятая «корневая раса» (root-race), к ней принадлежит и русский народ. Что касается мудрости предыдущей, четвертой расы, а говоря точнее, ее последнего, седьмого подвида, то ее тайны сохранили в неприкосновенности до наших дней мудрецы таких народов, как тибетцы, монголы, малайцы – и почему-то венгры с финнами. Отсюда следует особая роль, принадлежащая в современном оккультизме учителям, происходящим с тибетских гор, – но также и из финских болот.
Как видим, финляндская тема в романе Андрея Белого может рассматриваться и под другим углом зрения, вполне далеким от какой-то политики или истории в общепринятом понимании этих слов. Есть и другие ракурсы. Под одним из них поездку революционера Дудкина в Гельсингфорс можно видеть как своего рода «паломничество на север». Правда, последствия такового оказались разрушительными, если не сказать жуткими. Но тут уж все дело зависит от чистоты души и благородства помыслов человека, дерзнувшего пойти «путем на север». В целом же, взглянув через призму «финляндской» интуиции на творчество трех виднейших символистов, мы увидели, как она приводила их к разным, но всегда существенным прозрениям о «душе Петербурга».
Гибель старого Петербурга поразила воображение писателей и поэтов. Тем более любопытно, что некоторым из них она представилась как запоздалая месть древнего финского болота. Обратимся к написанному в 1922–1929 годах «Ленинграду» Эдуарда Багрицкого. Взору поэта открывается начало Петербурга, железная воля Петра – и тела бесчисленных жертв, сваленные в чухонское болото, едва ли не под сваи, на которых встал город. На поверхности кипела жизнь, возводились дворцы и набережные, а в топи шел своего рода алхимический процесс, болото как будто собирало злую волю покойников, подвергало ее очищению и возгонке. Пришло время – и она вырвалась наверх. Вот эти строки: «Но воля в мертвецах жила, / Сухое сердце в ребрах билось, / И кровь, что по земле текла, / В тайник подземный просочилась… / И финская разверзлась гать, / И дрогнула земля от гула, / Когда мужичья встала рать / И прах болотный отряхнула». Сходный мотив встречается и у поэта совсем другого умонастроения и творческой судьбы – Николая Агнивцева. Примерно в то же время, в 1923 году, он выпустил в свет сборник «Блистательный Санкт-Петербург», где есть любопытное стихотворение «Петр 1-й». Диспозиция нам знакома: придя на финское болото, царь повелел поднять из его грязи гранитный парадиз. Город был построен, но на костях, точнее, на «напружиненных спинах» тысяч безвестных мужиков. Древнее финское болото бережно сохранило их ожесточение. Отсюда финал стихотворения, ироничный и жуткий: «И вот теперь, через столетья, / Из-под земли, припомнив плети, / Ты слышишь, Петр, как в эти дни / Тебе аукают они».