Метакод
Шрифт:
Где кончил тварей ты телесных,
Где начал ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я
Но тот же поэт напишет и другие стихи;
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей,
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Эти строки Державин начертал дважды: гусиным пе¬ром на бумаге и мелом на доске. Доска эта сохранилась, даже мел не осыпался за два столетия, но нет самого поэта, и правота стиха тем самым как будто подтверждена.
Позднее об этой бесконечной бездне, о «жерле веч¬ности», пожирающей человека, скажет Ф. Тютчев:
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Себя самих лишь грезою природы.
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.
Бог приковал к скале Прометея не за обычный огонь, дарованный человеку, а за тайные знания. Прометей открыл людям тайны мистерий, а мистерии научили человека не бояться смерти.
Внутренний огонь бессмертия, возженный в человеке, никогда не угасал в поэзии XIX столетия. «Угль, пылающий огнем» озарял карамазовскую бездну, разгоняя тьму. Кста¬ти, фамилия Карамазов содержит тюркский корень «ка¬ра» — черный, темный.
Понадобилось, конечно время, чтобы «угль» в груди пушкинского пророка разгорелся настолько, что стал «сильней и ярче всей вселенной»:
Не тем, господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем,
И мертвецу с пылающим лицом
Ты повелел блюсти твои законы,
Все пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
(А. Фет)
Но Фету принадлежит и другое стихотворение, кото¬рое привело в смятение Льва Толстого.
Проснулся я. Да, крыша гроба.— Руки
С усилием я простираю и зову
На помощь. Да, я помню эти муки
Предсмертные.— Да, это наяву! —
И без усилий, словно паутину,
Сотлевшую раздвинул домовину...
Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.
Все понял я: земля давно остыла
И вымерла. Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя.
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!
Отвечая Фету, Лев Толстой писал: «Вопрос духовный поставлен прекрасно. И я отвечаю на него иначе, чем вы. Я бы не захотел обратно в могилу. Для меня и с уничтожением всякой жизни, кроме меня, все еще не кончено... Для меня остаются отношения к богу, к той силе, которая меня произвела, меня тянула к себе и меня уничтожит или видоизменит».
В 60-х годах XX века спор о бессмертии человека внезапно вспыхнул на страницах газет. Разговор начал поэт Илья Сельвинский. В последние годы жизни он написал цикл стихов, где утверждал, что с точки зрения вероят¬ности во вселенной вполне может повториться то же самое сочетание элементарных частиц, а значит, каждый из нас может появиться в мироздании снова.
А я поет. Я верую в бессмертье,
Оно не в монументах, не в статьях,
Что мне до них, когда не бьется сердце
И фосфор загорается в костях?..
Мы с вами — очертанья электронов,
Которые взлетают каждый миг.
А новые, все струны наши тронув,
Воссоздают мгновенно нас самих...
Так, значит, я, и ты, и все другие —
Лишь электронный принцип, дорогие,—
Он распадется в нас — и мы умрем,