Метель
Шрифт:
— Психологией интересуетесь?
— Вот именно.
— А по-моему, вам следует господину Полянову дать необходимые ему деньги.
— Почему же, однако, следует?
— Противоестественно как-то, что настоящий художник задыхается в нужде, а мы с вами благополучны.
— А вы? Почему же вы сами? — неосторожно спросил Паучинский.
— Господин Полянов у меня денег не возьмет.
— Вот как! Вы, кажется, были с ним когда-то знакомы?
Князь нахмурился:
— Был. Давно.
Паучинский пристально посмотрел на князя.
— Если вы находите нужным, тогда разумеется… Одним словом вы можете располагать мною, князь, как вам угодно.
Князь кивнул головою.
— Я бы хотел, чтобы вы дали Александру Петровичу Полянову ту сумму, в которой он нуждается, под
Князь помолчал.
— Вы дадите деньги под вексель под условием, чтобы и все прочие векселя, выданные Александром Петровичем разным лицам, были сосредоточены в ваших руках, — сказал, наконец, князь. — Он вам сам укажет, как это сделать. Это последнее условие я считаю необходимым. Вы понимаете? Я очень ценю дарованье Полянова и заинтересован в том, чтобы он освободился, наконец, от кабалы, в какую попал. Если все его векселя будут в ваших руках, я буду спокоен. Вы меня посвятите, надеюсь, в эти ваши финансовые операции с господином Поляновым. Только он сам об этом ничего не должен знать, по крайней мере, в течение известного времени. Если у вас нет сейчас свободных денег, Семен Семенович, я вам охотно дам сколько вам понадобится. И гарантии вам дам какие угодно. Я полагаю, что эти поляновские векселя так и останутся у вас, но, если обстоятельства сложатся как-нибудь иначе, я у вас их покупаю. Во всяком случае вы ничего не теряете. Понятно?
— О, конечно! И никто не должен знать о вашей заинтересованности в судьбе господина Полянова?
— Это уже, кажется, было у нас решено, — небрежно уронил князь.
— Все-с?
— Я полагаю.
— А я все-таки, князь, попросил бы вас уделить мне когда-нибудь некоторое время на другого рода беседу.
— Пожалуйста. Охотно. Но сегодня я… Сегодня не могу… я занят сегодня…
— Я понимаю! Я понимаю! — поспешил обнаружить свою почтительность господин Паучинский.
Он уже раскланивался, стоя на пороге комнаты, когда князь вдруг задал ему несколько неожиданный вопрос.
— Вы это серьезно? А? Вся эта ваша теория «морального равновесия?» Что такое? А? Мне про нее Сусликов рассказывал…
— А разве неубедительно? — усмехнулся Паучинский.
— Я не совсем понял. Может быть, это Сусликов напутал.
— Дело-с ясно, — сказал Паучинский самодовольно. — Все без исключения склонны или к садизму, или к мазохизму, но, к несчастью, не все сознают в себе соответствующие стремления. Одни созданы для того, чтобы совершать некоторое так сказать насилие в жизни, другие, напротив, предуготовлены к тому, чтобы пассивно этому насилию подчиняться. И в том, и в другом есть особая радость, наслаждение и удовлетворение. Но вот, в силу исторического недоразумения, садисты стыдятся своих натуральных желаний, а мазохисты не хотят сознаться в своем предназначении, которое одно только и могло бы их удовлетворить. Моя программа заключается в том, чтобы каждый признался самому себе с откровенностью, к чему у него лежит сердце. Тогда все окажутся на своих местах и восторжествует самая настоящая справедливость: и насильники, и жертвы будут блаженствовать, не отказываясь от своей природы. Разве это неразумно? Разве это непоследовательно?
— И это называется теорией морального равновесия?
— Вот именно.
— Так, значит, вы это серьезно? Сусликов точно изложил?
— Филипп Ефимович — человек не без тонкости.
— Во всяком случае вы поймете друг друга, — пробормотал князь.
— Вот именно.
Паучинский еще раз поклонился и взялся за ручку двери.
— А почему вы мне сегодня про этих Брейгелевскнх «Слепых» рассказали? — крикнул сердито князь.
— Без всякой тенденции, — развел руками Паучинский. — Неужели вы во мне, князь, бескорыстного эстетизма не допускаете? Ну, а если вам хочется непременно в этой картине увидеть символ, то ведь все равно его словами не изъяснишь. На то он и символ, чтобы намекнуть на нечто несказанное. Я так понимаю. А если вы не побрезгуете грубой аллегорией, князь, все человечество, пока моей моральной теории не примет, будет находиться в положении Брейгелевских слепых. Я в этом уверен и вовсе не шучу.
Князь откровенно рассмеялся:
— Я вижу, что вы серьезно. И вы, оказывается, моралист! Что ж! Ваша теория не хуже многих иных.
— Лучше! Несравненно-с лучше! — откликнулся Паучинский и тотчас же скрылся за дверью.
VIII
Роман князя Нерадова и всех вокруг него толпившихся людей был воистину петербургским романом. Ни людей таких, ни столкновений в другом городе и быть не могло. Князя и представить себе иначе нельзя, как в нашем желтом тумане. А если бы он перебрался в Москву, например, то и переменился бы тотчас же, как это, по моим наблюдениям, случается постоянно с теми, которые бегут прочь от заколдованной Невы, Медного Всадника и белой весны нашей.
Это был конец петербургского периода нашей истории. После 1914 года начинается совсем иная глава в книге нашего исторического бытия. А кануны великих событий и всякие вообще «концы», быть можете представляют не меньший интерес, чем самые торжественные начала. Осень всегда пленительна. Так и всякий «конец» в истории очаровывает сердце предсмертною печалью. Все делается тоньше, острее и ответственнее. Для благодушия и глупенькой идиллии нет места вовсе. Противоречия терзают сердце, но и питают душу такими предчувствиями, каких никогда, не узнать человеку, не дерзнувшему выпить до дна отравную чашу осеннего золотого вина.
Говорят, что Петербург холодный город. Что ж! Вот если бы он был теплый — это было бы хуже. Да и как ему не быть холодному, когда его создал Петр с единственною целью впустить через эти гранитные ворота морскую прохладу, свежим ветром обвеять сонную московскую Русь, задремавшую в теплых перинах на долгие века. В Петербурге не задремлешь в уюте. Задремавшего разбудит буйная Нева, вой морской сирены или выстрелы Петропавловской крепости. И конечно, грехов немало у нашего загадочного Петербурга. И грехи его немаловажны и вовсе неслучайны. И в этом романе речь идет о грехах Петербурга, но есть в нашем городе и другое. Все-таки есть.
Александр Петрович Полянов по самому существу своему человек был вовсе не петербургский. Он даже и город этот чувствовал отчасти, как какой-нибудь московский богомаз, насильно посаженный Петром в северную столицу с тем, чтобы расписывать новые здания коммерц-коллегии или штатс-конторы. Жить бы Александру Петровичу в Москве или хотя бы в Новгороде, только не в этом двусмысленном и беспокойном городе, где нет ни кремлевской веселой пестроты, ни настоящего православного звона, разливающегося, как известно, такою широкою серебряною волною, что у каждого кого она захлестнет, становится на сердце и торжественно, и весело, и бездумно. Александру Петровичу нравились яркие восточные краски. И картины его были нарядные, затейливые и пестрые.
Попал Александр Петрович в Петербург, женился как-то неожиданно на прелестной Анне Николаевне Желтовской и оказался вдруг в таком плену, из которого ему выбраться было почти невозможно. Дела его запутывались с каждым днем все больше и больше. Когда-то, лет пятнадцать тому назад, Полянов понравился господам критикам и публике, и его хвалили даже не в меру, но длилась эта удача всего лишь два года. Вдруг как будто его сглазил кто: ни славы, ни денег.
Появились какие-то новые и весьма дерзкие молодые художники и принесли с собою сомнительный теории, несомненную рекламу и фальшивую самоуверенность. А к этому случаю Полянов вовсе не был готов. Он как-то сел между двух стульев. Похвалил молодежь, за что на него рассердились вчерашние его друзья, но и молодежь его не признала и даже насмеялась дерзко над его к ним благосклонностью. Был у него меценат по фамилии Крученко, но и тот ему изменил: стал собирать модных французов и махнул рукою на картины Александра Петровича. Тщетно Полянов старался убедить себя и других, что ему дела нет до всех этих глупцов, не понимающих его стиля; тщетно он шумел на вернисажах и грубовато критиковал соперников; тщетно он скрывал свою нищету, легкомысленно бросая на ветер попавшие к нему случайно деньги и потом перебивался кое-как в нужде явной: все не ладилось и падал Александр Петрович все ниже и ниже, спускаясь со ступеньки на ступеньку.