Между Бродвеем и Пятой авеню
Шрифт:
Annotation Художник Г. Бирюков Полянская И. Н. Между Бродвеем и Пятой авеню: Повести и рассказы. — М.: Дет. лит., 1998. — 315 с.: ил. — (Опасный возраст).
Первая любовь — такая счастливая. И такая несчастная. Мир вокруг тебя так прекрасен. И так несправедлив. Как отличить плохое от хорошего, как понять себя и людей, что живут с тобой рядом?.. Разбирая причины жизненных неурядиц, автор помогает читателю накопить душевный опыт, обрести нравственные ориентиры, внутреннюю независимость, умение понимать и прощать своих близких. © И. Полянская. Текст, 1998 © Н. Соломко. Составление серии, 1998 © Г. Бирюков. Оформление серии, обложка, 1998
ПОСЛАННИК
ПРЕДЛАГАЕМЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
1. Зеркало
2. Предлагаемые обстоятельства
3. Портрет мамы, сидящей на поваленном дереве
РАССКАЗЫ
Между Бродвеем и Пятой авеню
Сдвиг
Музыка
Выбор
notes
1
(Повесть)
Окно его комнаты было увито диким виноградом, поэтому свет в полном своем объеме в квартиру не попадал. Людмила Васильевна, Колина мать, однажды весной разбила у подъезда их дома цветочную клумбу. Дворовая ребятня, вооружившись детскими лейками и лопатками, с удовольствием ей помогала, но их матери, скучающие по вечерам на скамейке, отнеслись к этой новой затее Людмилы Васильевны с неудовольствием. Казалось бы, что тут такого: ведь для детей этот труд в радость, не просто возня в песочнице... Но Коля чувствовал: когда его мать, сопровождаемая детворой, поливает цветы или идет к куче гравия, завезенного рабочими для каких-то строительных целей да так и оставленного на произвол судьбы, вокруг скамейки с сидящими женщинами клубами закручивается какая-то странная недоброжелательность. А ведь в результате усилий матери их двор преобразился: уже раскрылись настурции, ноготки, принялась тыква, белые звезды табака благоухают так, что их аромат достигает квартир. Мать пробовала сагитировать женщин на то, чтобы весь двор таким образом украсить цветами, детскую площадку окружить кустами калины, но ее благие намерения разбились о непонимание скамейки. «Тебе нечего делать, так давай, давай, трудись», — улыбаясь, отвечала за всех Проклова из второго подъезда, работающая кассиршей в универмаге и пользовавшаяся во дворе среди женщин неограниченным авторитетом. «А вам есть что?» — спрашивала Людмила Васильевна. «Есть, есть, — снисходительно смотрели на нее снизу вверх, — мы лучше книжку почитаем». — «Так в книжке как раз и написано, что мы должны повсюду насаждать деревья, цветы, бабочек, чтобы каждый шаг человеческий сопровождала красота, а не скука, и природа улыбалась бы нам». — «Нам дома улыбается большая стирка, — возражали ей, глядя в другую сторону, в сторону овощного ларька, у которого разгружалась машина с капустой. — Дома ждет немытая посуда, недовязанная шапка, слишком много всего, чтоб еще работать и на улице». — «Улица тоже наш дом», — не сдавалась Людмила Васильевна. «Так и вся земля, если на то пошло, наш дом, как поется в песне. Пусть трудится тот, у кого есть на это силы». «Вова, смотри не запачкайся! — громким голосом выговаривала Проклова ребенку. — Надоело каждый день за тобой отстирывать!» Людмила Васильевна круто разворачивалась и уходила полоть свою грядку; женщины с недоверчивой улыбкой смотрели ей вслед.
Коля думал: мать к ним просто подхода не имеет. Присела бы на скамейку, посудачила о том о сем, глядишь — и женщины стройными рядами пошли бы за ней с граблями и лопатами. На субботниках-то вон как работают! Будь жив отец, он бы их мигом согнал с насеста. Отец так азартно будоражил и тащил всех за собой, что ему трудно было в чем-либо отказать. «Ты не столько живешь, сколько всю жизнь что-то отстаиваешь и за что-то борешься, а с людьми так нельзя: каждый человек — запертый дом, его нельзя все время брать приступом, надо уметь и ключи подбирать», — говорил он ей. Колин отец был строителем, бригадиром, он-то умел ладить с людьми, иначе «черта с два они мне сложат стену». «Не только бульдозером можно гору свернуть, но и умным словом», — поучал отец.
Дикий виноград, высаженный у самой клумбы, вгрызся в почву и помчался наверх, цепляясь за малейшие выступы. Кухонное окно и лоджия большой комнаты, где жил Коля, через несколько лет заросли, как средневековый замок; на втором этаже дружная семья Ивановых умерила его прыть, сразившись с растением при помощи ножниц, но виноград и в ус не дул — на этом пространстве он несколько сократился, пошел по бокам, а уж выше эстафету принял отставной полковник Таборлев, который, правда, попытался было пресечь вертикальное течение винограда ради экономии электричества, но Коля сумел его уговорить. Раз в месяц Коля заводил замечательные старинные часы Таборлева, вещь деликатную, с музыкой, пережившую многих хозяев. Часы были в виде летучей мыши, меж перепончатых крыл которой помещался циферблат. Коля оказался единственным мастером, поддерживающим жизнь в утробе старой летучей мыши. Таборлев говорил: «Помру — возьмешь их себе, Николай. Все слышали? — грозно обращался он к двум своим котам. — Помру — Николай возьмет себе часы. Да и котовских тоже прихвати, они у меня звери нежные, без присмотра подохнут». Коля обещал. Таборлев, однако, был еще полон жизни, каждую неделю исправно навещал местные власти, выговаривая им за всякую ерунду — например, за то, что на деревьях вокруг дома по утрам немилосердно орут галки, или за весы в продовольственном магазине с шаловливой стрелкой, которая всячески уклоняется от действительного положения дел на своих чашах. На Таборлеве течение винограда оканчивалось, дальше была крыша, заросшая антеннами, синий воздух, облака, небо, где не за что было уцепиться.
Каждое утро Коля просыпался в своей большой комнате и несколько минут лежал, закинув руки за голову, прекрасный мир мерещился ему сквозь багровеющую гирлянду винограда — картина, как бы покрытая золотистой пыльцой уходящего лета. Желтые, легко пропитывающиеся солнцем листья кленов перемешивались с мелкой листвой плакучей березы, ее горностаевый ствол перекрывался ржавой купой рябинки, которая была березе по пояс. Листва падала сама по себе и сбитая птицами, особенно сороками с мазутным оперением, и невозможно было представить себе скучную стену соседнего дома, предполагалось другое: дачи, грибной аромат, березовый лес, не тронутые наступающей осенью поляны, болотца, усыпанные клюквой, — и скакун, которого медленно выводил из тумана мальчик-подпасок. Коля ловким молодым движением попадал в седло и путешествовал по владениям осени, бормоча стихи, слова любви, чушь невероятную, которая имеет смысл лишь для двоих. Избушка светилась за деревьями, речной проблеск окон, увитых диким виноградом, две елки с седой, какой-то реликтовой зеленью охраняли порог. Заслышав ржанье скакуна, она выходила в простом платье, без ухищрений в прическе, улыбалась счастливо и обреченно. Разговор начинался душевный — о ком? о чем? — ведь и слов-то таких никогда не было между ними, и интонаций. Взявшись за руки, они шли в глубь леса, и живые тени трепетали, порхали по ее лицу, делали его еще прелестней, добрей; когда она опускала глаза, длинные тени ресниц падали на щеки, шелковистые брови блестели, пушились, как бывает у совсем еще юных девушек... Но пора, пора было удаляться, вскочив на скакуна, отрешаться от ее очаровательного присутствия в нем, надо было идти к матери в больницу, и, в последний раз глянув вдаль, где была иная жизнь, и время, и здания деревьев, Коля вскакивал с постели, потягивался, подходил к окну.
С каждым днем в сентябрьской листве все больше таяло зеленое, все явственней звучали намеки осени, и Коля вспоминал прочитанный в детстве рассказ о том, как больная девушка решила, что смерть придет за нею в тот час, когда с дерева упадет последний лист, а художник, влюбленный в нее, как Коля в Иоланту, нарисовал этот лист и прикрепил своей вечной любовью к ветке, а сам, простудившись в ненастье, умер. Как точно Коля тогда угадал, что люди должны умирать прежде своей любви, что любовь нельзя переживать и продолжать за горизонт.
Коля с отцом и матерью приехали в этот город на строительство большого машиностроительного завода. До этого они жили на Украине. Городу еще не было и десяти лет. Одно время он усиленно разрастался; большие дома, как великаны, наступали на окрестные Липяги, Сумароковку, Величково, высасывая оттуда людей, подминали куриные избушки, огороды, сарайчики, шагали через рощи и поляны, болота и пустыри. Завод построили, и он стал давать продукцию. Но вскоре произошла авария, поскольку выяснилось, что два цеха построены не на том месте. Под ними протекала какая-то подземная река, про которую и прежде знали, но в расчетах оказалась ошибка: вовсе не на той глубине, на которой полагали, текла коварная вода. Однажды весной подпочвенные воды подмыли фундамент, и два цеха вместе с оборудованием осели, под обрушившимися перекрытиями чуть не погибли люди. Завод вынуждены были остановить на капитальный ремонт.
В первые годы строительства город жил единым праздничным чувством, которое бывает в начале всякого большого дела. Зимин, директор завода, отец Колиной одноклассницы Ланы, торжественно объявил, что рабочий поселок Астаповский вскоре будет переименован; на лучшее название молодого города объявляется конкурс, в котором могут принять участие все желающие. Это был полный веселой силы и склонный к широким жестам человек. У него тогда не было еще собственного кабинета с кожаным диваном и ковровой дорожкой, он ютился в комнатушке при гостинице, с секретарем, сидящим прямо в коридоре за шатким столиком, на котором беспрерывно трезвонил телефон. Как и прочее начальство, Зимин с семьей еще жил в бараке, а в центре поселка уже началось строительство огромного Дома культуры — дворца, в котором собиралась править Людмила Васильевна, очага культуры, без которого нет ни города, ни человека. Зимин был современным человеком, он это понимал. Людмила Васильевна сама заказывала его оформление, потом закупала мебель, инструменты, портьеры, ковры и прочее.
Еще не открылся ее дворец, а она уже съездила в областное культпросветучилище и в Институт культуры, иначе называемый КУЛЕК, и приискала там специалистов, людей азартных, горячих, как и она сама. Несчастье, которое произошло с заводом, не сразу отозвалось на Доме культуры — разве что теперь не каждое начинание Людмилы Васильевны приветствовалось отделом культуры и преемником Зимина, вышедшего на пенсию. Но уже и так было сделано многое, несколько лет дворец мог существовать на минимуме отпускаемых средств. Здание не требовало ремонта, инструменты — замены, декорации — обновления. Людмила Васильевна на эти мелочи жизни не обращала внимания, главное, что у нее были люди, которых она любила, на защиту которых вставала во весь рост; люди, которые почти весь день, как и она сама, проводили в Доме культуры: возились с ребятней, сами шили костюмы из всякого старья, сами делали кукол, писали сценарии, сажали деревья, выезжали с агитбригадами в окрестные села и на полевые станы. Даже тетя Сима, уборщица, и та была творческим человеком, дворец под ее шваброй блестел, как зеркало.
Грустный Зимин, постаревший от неожиданной тяжести свалившейся на него свободы, часто заявлялся теперь к Людмиле Васильевне в Дом культуры посмотреть на свое детище. «Возьми меня, что ли, библиотекарем», — притворно тяжело вздыхал он. «Приходи, — в тон ему отвечала Людмила Васильевна. — Я-то возьму, да ты сам не пойдешь, гордость не позволит — суетное в данном случае чувство. Погляди на нашего кукольника, он тоже с больших высот слетел, когда-то в кино снимался, в столичном театре играл, а простым Домом культуры не погнушался. Посмотри, какие спектакли ставит! И я, между прочим, когда-то неплохо малевала, выставлялась на выставках, надежды подавала... Везде, дорогой ты мой, можно дело делать, а не киснуть в гордом одиночестве, от которого никакого прока ни тебе самому, ни людям...» — «Нет, со мной все, завод меня съел, я теперь ни на что не годен», — отмахивался Зимин. «Завод в человеке кончается только вместе с жизнью, — остроумно парировала Людмила Васильевна, — это ты себе в голову вбил». — «Ну дай Бог тебе не иссякнуть раньше времени, — отвечал Зимин, — а я свое отпрыгал. Вот, пожалуйста, теперь все время ношу с собой валидол... Но посмотреть на вас приятно. Все же это я вам такой дворец отгрохал, другой бы поскупился. Хоть с этим-то ты согласна, Мила?..»