Между двух миров
Шрифт:
Наконец они приехали в поместье, и в гостиной, где изощрялись лучшие остряки современной Франции, владелица замка приняла их с чарующей любезностью и познакомила со своими гостями. Один из них, стройный юноша, особенно бросался в глаза — прямо пастух из древней Иудеи, Давид, игравший некогда на арфе перед безумным царем Саулом, певец, слышавший глас господень. За завтраком Ганси и Бесс сидели друг против друга, и каждый открывал в лице другого что-то, чего не находил до сих пор ни в ком. Бесс видела огонь в его больших темных глазах; в его аскетических чертах она видела утонченную чувствительность, словно это было существо, явившееся сюда из иного и лучшего мира. А Ганси видел перед собой лицо, грезившееся ему во всех его мечтаниях, лицо, которое будет жить в его музыке, во
Но вот Ганси взял свою скрипку и стал возле рояля миссис Эмили, за которым сидел Ланни; на пюпитре был раскрыт бетховенский концерт для скрипки, произведение, рожденное высоким творческим порывом композитора. Когда под смычком Ганси зазвучала тема первой части, Бесси Бэдд почудилось, что перед ней нежданно распахнулись врата неба, — и этот высокий еврейский юноша с такой, необычной внешностью показался ей сошедшим с небес архангелом. Она даже не представляла себе, что подобные звуки могут рождаться на земле. Ей не нужны были никакие объяснения этой музыки, никакие указания на первую и вторую тему, на разработку, модуляции, гармонические интервалы и иные технические детали; музыка просто заключила ее в свои объятия и понесла сквозь всю гамму чувств и настроений, на какие способна человеческая душа. Когда Ганси перешел к adagio, слезы потекли по щекам молодой девушки; она не удерживала их, она и не подозревала о том, что плачет. Ее мать, не забывавшая о приличиях даже ради Бетховена, смотрела на дочь с тревогой: взгляд Бесс был неподвижно устремлен куда-то, как у человека, погруженного в транс; рот открылся, точно она пила эту музыку. Вид был, надо сознаться, преглупый, и матери очень хотелось одернуть ее, — ко, к несчастью, дочь сидела слишком далеко.
Эстер любила музыку или, по крайней мере, уверяла, что любит, но считала, что играть надо сдержанно и с достоинством. Она была недовольна еще тогда, когда в ее доме семнадцатилетний Ланни сокрушал рояль, настолько забывая обо всем окружающем, что даже не замечал, когда в комнату входила мачеха. А теперь сумасшествовали двое; разумеется, во всем этом чувствовалась огромная работа, тщательное изучение, это была «классика» и так далее; но дочь пуритан все же была шокирована, как была бы шокирована самим Бетховеном, если бы видела его в процессе творчества — когда он шагал по полям, размахивая руками и что-то выкрикивая, или бегал по комнате, бормоча себе под нос и вращая глазами, точно сумасшедший.
Бурное исполнение концерта, наконец, закончилось. Эстер знала наперед, что все остальные слушатели найдут его замечательным или, по крайней мере, сделают вид, что это так. Она уже привыкла к мысли, что борется против духа времени, остановить которое не в ее силах. Но хотя бы в этом уголке — в собственной семье! Видя, что дочь сидит с таким видом, словно музыка все еще продолжает звучать, мать встала и, подойдя к ней, шепнула: — Приди в себя, Бесс, дорогая, нельзя быть такой впечатлительной! — Бесс вздрогнула, очнувшись, а мать вернулась на свое место и стала слушать, как восторженные иностранцы шумно выражают свой восторг, восхищаясь изумительной техникой скрипача. Разумеется, этот темноглазый еврейский юноша любит свою музыку, и, может быть, играть на скрипке — занятие для него подходящее: он и делом занят, и удовольствие получает, — но что до этого всем этим людям? Отчего они приходят в такой раж?
Все потребовали, чтобы он сыграл еще, и хозяйка сказала:
— Сыграйте нам ваши еврейские мелодии.
Ее желание равнялось приказу, и Ганси, — теперь ему аккомпанировал брат, — сыграл новую вещь под названием «Нигун» из сюиты Эрнеста Блока «Баал Шем». Эта музыка скорби и отчаяния была понятнее для Эстер; она знала о евреях не мало, ее учили древней литературе евреев, известной под именем Священного писания. Бог в своих отношениях с избранным народом все-таки оставался богом, и критиковать его не приходилось; а вот евреев в их отношениях с богом — другое дело: у Эстер создалось впечатление, что они вели
Их современные потомки в Ньюкасле, штат Коннектикут, имели магазины готового платья и, выражаясь мягко, торговали себе не в убыток. Когда Эстер узнала от мужа, что он затеял дела с кем-то из них в Европе, главным образом, чтобы доставить удовольствие Ланни, — она приготовилась к худшему, а когда ничего плохого не случилось, решила, что еврейскому спекулянту, вероятно, просто выгодно иметь своим другом Роберта Бэдда: спекулянт и его семья надеялись занять положение в обществе, связав свою судьбу с судьбами столь уважаемой семьи из Новой Англии. Поэтому, когда Робби вернулся и рассказал, что оба сына его компаньона превосходные музыканты, а один — может быть, даже гений, это только подтвердило ее предположение; теперь же она своими глазами видела, к чему это привело: они получили доступ в аристократический французский дом, а гений завлекал в свои сети слишком чувствительную дочку Эстер Бэдд!
В самом Ганси Эстер не могла найти ничего плохого. Нельзя отрицать, что у него изысканная внешность и прекрасные манеры; но тем хуже. Это обстоятельство лишало мать всякого предлога, чтобы вмешаться в хитросплетения судьбы. Эстер видела, что дочь слушает «Каддиш» Равеля в каком-то оцепенении, наподобие гипноза, — но ведь не могла же мать пробрать ее при всех или тихонько увести! И когда Бесс сказала Ганси, что его музыка доставила ей огромное наслаждение, и когда он сказал ей, что был бы счастлив бывать у них и снова играть ей, что Эстер могла сделать?
К своей досаде, она узнала, что оба юноши еврея намерены пожить в Париже и Ланни считает, что, конечно, они будут участвовать в предстоящих экскурсиях. Он уже условился со всеми о поездке в Версаль, а сейчас рассказывал об Иль-де-ля-Сите и перечислил тамошние достопримечательности — собор Парижской богоматери, Консьержери, где была заключена Мария-Антуанетта, старые казармы, где помещалась Сюртэ женераль и где сидел сам Ланни в день подписания Версальского договора. Он припомнил, как его заподозрили в том, что он «агент красных». Это была, конечно, ошибка, уверял он, но Эстер отлично знала насчет его красного дяди и предпочла бы, чтобы он не говорил о таких опасных вещах в присутствии ее столь тщательно оберегаемых детей.
Если Эстер и грешила в своей жизни, то она, без сомнения, искупила все свои грехи за одну эту неделю, проведенную в Париже. Как нарушить расписание удовольствий, которое ее дети так долго и любовно обдумывали? Чем могла бы она оправдаться, не пуская детей осматривать все эти достопримечательности, о которых они говорили месяцами, да нет — годами, с тех пор как Ланни появился у них, окруженный ореолом сомнительного блеска. Не могла же она заявить пасынку: «Лучше уж мы как-нибудь сами осмотрим Париж!» или «Мы предпочитаем обойтись без твоих молодых друзей!» Сколько ни думай, никак не выдумаешь причины, почему бы мальчикам Робин не бродить по дворцам и паркам Версаля вместе с ее детьми. Робби недаром предупредил ее: — Если выйдет так, что вы встретитесь в Париже с молодыми Робинами, будь, пожалуйста, с ними полюбезнее, — я нажил кучу денег благодаря их отцу. — А уж когда Робби так выражался, значит денег, действительно, была куча!
Итак, Эстер ничего не могла предпринять, она могла только стоять на страже; но это стояние на страже не приносило никакой пользы, ибо события неслись, точно вода, прорвавшая плотину. Перед Эстер был совершенно бесспорный и тяжелый случай «любви с первого взгляда»; но все протекало в таких формах, что даже самый строгий гувернер не нашел бы к чему придраться. Единственное, чего Бесс, видимо, желала, — это слушать без конца дуэты, которые играли Ганси и ее сводный брат. Она просила, чтобы они играли ей все, что они знают, затем еще и еще раз, а она сидела в своей нелепой позе, вроде святой Цецилии за органом на картине известного немецкого художника, гравюра с которой висела в спальне у Эстер, и не подозревавшей, что картина эта некогда станет действительностью, да еще такой неприятной.