Между двух революций. Книга 3
Шрифт:
Вечером слушал застенные шумы; сосед, как шакал, визжал утром: цзвизжит; и — утихнет: за кофеем; этот солидного вида рантье, гладя рыжий свой ус и пропятив брюшко, клевал носом, качавшим пенсне золотое, спуская-ся к завтраку; и молодая жена его, юбкой вертя, опускалася с ним; сосед тоном, как шляпой, старался закрыть: дыру в лысине; в первую ж ночь он меня ошарашил отчаянным завизгом:
— «By з'антандэ?.. Юн вуатюр» [Слышите?.. Пролетка!]. Тарарыкнуло где-то.
— «Э бьен!»85
За стеной топотошили голые женские ноги; вот женщина взвизгнула: бил ее, — что ли? Просунувши ухо в дыру коридора, я ждал: не прийти ли на помощь? Вот скрипнула издали дверь; сизоносый
— «Месье нервно болен! Но вы не пугайтесь… Он мухи не тронет… Порядочный, — очень: со средствами… Но — что прикажете? Нервы».
Потом я привык к этим завизгам — так, как в Аджарии к плачам шакальим:86 под утро при первом же грохе далекой пролетки сосед, как будильник, бил голосом в стену мою:
— «Экутэ! Юн вуатюр! Же ву дй, кё — с'эт'эль!» [Слушайте! Пролетка! Это — она!]
Мне однажды открылся ключ к выкрикам: родственник, Жюль, посылал перед утром к соседу пролетку, которая, — нет, вы не смейтесь, читатель, — пылала страстями к бедняге, пытаясь его… изнасиловать; грохотом оповещала об этом она; подъезжала: он — вскакивал; я ж, пробудясь, — засыпал.
Мой сосед был ужаснейшим эротоманом; с женой говорил на такие позорные темы, что мне оставалось закладывать уши; однажды жена, выбрав время, когда его не было, стала стучаться ко мне за каким-то предметом; его получив, все стояла она на пороге, глазами давая понять, что ей, собственно, нужно; я стал на пороге, открыв свою дверь, извиняясь, что занят; она — удалилась.
Да, нравы!
Сосед исчезал после кофе, чтоб зашагать ночной бред; он являлся с достоинством: к завтраку; строго и здраво ответствовал он на вопросы; и даже рассказывал ярко о бразильянских боа (он в Бразилии был), чтоб опять зашагать по Парижу до ужина, вечером мучить жену, затихать к девяти, голосить в семь утра.
И мне думалось:
«И хороши ж оба мы: сумасшедший с покойником!»
Изредка вечером шел из «гробницы» я в «пестри» ночного Парижа, чтоб, краски собрав, их додумывать перед огнем; проходил гробовым коридором и черным винтом крутой лестницы; несся в «метро» под землею: к Монмартру, чтоб видеть рубиновый огненный крест «МуленРуж»; [ «Красная мельница», на крыльях, приподнятых над ней, горели рубиновые огни] я слонялся; билет покупал: видел бреды из перьев, измазанных краскою губ и ресниц черно-синих; кидалися голые ноги, и бедра, и руки, и груди — из ярко-кровавого газа: под пеною перьев своих; горбоносые, козлобородые фрачники в белых жилетах, в цилиндрах, рукой опираясь на трости, стояли в фойе; попадал в кабачок, где на гроб, не на стол, подавал мне хохочущий дьявол ликеры.
— «О, пей их, несчастный!» [В бутафорском «кабачке Ада» лакеи, одетые дьяволами, на «ты» с посетителями]
Испив, возвращался под черное небо, в котором катались колеса огней, рассекавшихся иглами блеска в ресницах; у носа же бился поток котелочков и сине-зеленых и желто-оранжевых перьев красавиц ночных в вуалеточках черных: и все — как одна; и от блеска я щурился; вспыхивал морок электромагнитных явлений под нервной ресницей.
Париж — пестроцветен, сливая в одно стиль ампир, стиль Яуи, дуги готики, и горисветы Монмартра, и блузников синих; «Парижи» ссыпаются; и, разрушая друг друга, — рвут мозг парижанину; здесь впечатлений — убийственный ливень; бежишь, как под зонтик; импрессия — необходимый ракурс восприятий; и росчерк в Париже реален: в период истории, когда утопии и социализма наивного, и бурбонизма сломались; задания импрессионистов сказались тогда реализмом, разбившим условность: романтики, как и искусства мещан; так импрессия строилась новою оптикой; ей защищались, как зонтиком или очками, чтоб хаос глаза не разъел; основания к субъективизму реальны в Париже; Мане и Моне
Лишь в Париже импрессия — самозащита художника: от буржуазии; то, от чего кричал Герцен, Мане отразил своей новой системой очков; и Золя и Бодлер восхищались Мане; защищали глаза, чтоб не видеть, сжимая ресницы до искры из глаз; и слагалась из игол реснитчатых — новая улица; пересеченьем ресниц защитился и я от ее разъедающей пестрости; пересекая цилиндры, вуалетки, цветистые перья и трости, себе говорил: «Ренуар»; а когда на меня с разблиставшейся сцены кидались рои голых тел из порхающих газовых дымов, — я видел Дегаза.
Искусство из подлости здесь подымало меня, но не Лувром, — французскими импрессионистами; понял: в Париже великая школа они.
Жан Жорес
Погуляв, поработав, к двенадцати я опускался в укромную зальцу коричневых колеров, как и ковры, — коридориков, лестницы; посередине стоял общий стол; вдоль окошек — отдельные столики; их занимали: хозяин-вдовец с взрослой дочкой; он был с добротцой, без «политик»; весьма уважал социалистов и руку жал парочке бледных кюре, столовавшихся здесь; как летучие мыши, влетали они в своих черных сутанах и в шляпах с полями; шушукали о конфискации Комбом церковных имуществ; держались отдельно, но кланялись вежливо; столик в углу занимал сумасшедший рантье с миловидной женою; пыталась со мною кокетничать: бедная.
Общий же стол пустовал: три прибора; на нем размещались: месье Мародон, иллюстратор романов, ходивший обедать и завтракать; мы — познакомились; я посетил его; рядом садилась приятная барышня, русская немка из Риги; мы с ней по-французски общались; меж блюдами я перелистывал «Юманите» [Орган социалистов, редактировавшийся Жоресом.].
И соседка спросила меня:
— «Почему вы читаете эту газету?»
— «Она симпатичней других мне».
— «Вы чтите Жореса?»
— «О да!»
Тут хозяин, смеясь, просиял; а соседка кивнула:
— «А знаете? Он же ведь завтракал с нами последние месяцы после того, как жена его в Тарн из Парижа уехала; месье Жорес живет рядом; оставшись один, стал ходить сюда завтракать — перед Палатой; недавно уехал он в Тарн».
— «Он вернулся, — кивнул нам хозяин, — он будет здесь завтракать: завтра».
— «Везет вам, — смеялась соседка, — о, это такой человек!.. Впрочем, сами увидите».
— «Месье Жорес, — о!» — хозяин, махая руками, давился почтеньем.
Не видя Толстого, младенцем я знал, что бессмертен он; сфера бессмертия определялась, как функции: есть — вестовой, понятой, даже городовой; есть — «толстой» в каждом городе; вдруг появился в квартире у нас бородатый старик; и тогда мне открылось: он есть Лев Толстой, знаменитый писатель.
Из детства мне вырос Жорес; он — оратор; а позже открылось мне: он — социалист; но он — стопятидесятилетний старик, современник Руссо, Робеспьера, Сен-Жюста, которых Танеев чтил; умерли эти; Жорес же — живехонек; перемешались в мозгу: социализм, революция, книга о ней, сочиненная Жаном Жоресом;87 поздней, разбираясь в газетах, я видел: Жорес, Клемансо, — телеграммы Парижа; и ныне кричали столбцы: Клемансо, Жан Жорес. Клемансо стал главою правительства; схватки с Жоресом его потрясали Париж; все бежали в Палату:88 их слушать; Жорес брал атаками, а Клемансо фехто-вался софизмами.