Между какими-то там революциями
Шрифт:
Выдрессированный в больнице Игнат Ююкин спит в ящике, сколько положено ему — и между кормлениями, днем, и ночью — с вечернего кормления до утреннего — спит, как взрослый, умаявшийся за день человек.
Галя моет в доме полы и стирает пеленки, купает крошку Игната, варит ему молочные смеси, а себе с Генкой — суп. Но это все внешняя сторона. Галка чувствует, что на самом деле она только и делает дома, что ест и спит. Да еще играет с ребенком. Приходит в себя. Наконец пропало ее отравленное молоко — а вместе с ним последние воспоминания о тех страшных болях. Галка чувствует каждую минуту, как все плохое мутнеет в ее памяти, стирается, уходит в никуда. Татьяна Юрьевна уходит в никуда. Щуря подведенные глаза, открывая и закрывая рот, как перед зеркалом. «Ююкина, что вы кривитесь? Вам
— Так вот, я к ним зашел, как свой среди чужих, чужой среди своих, — говорит вечером Генка, и ей трудно сообразить, пересказывает ли он в самом деле какой-то старый фильм или события собственного сегодняшнего дня. — Они в том здании собираются, возле больницы, где ты лежала. Я уже забыл, как там у них. Сколько не был. Со ступенек чуть вниз не полетел. Подвальчик там у них. Ты бы ни за что не подумала. Дом как дом. Кто там живет — и то не догадываются. Фоменко говорил, у них на всех «независимых» свинца хватит. Должен же я был выяснить, чего они в самом деле хотят? А они в политику вообще не лезут, им и без того хватает, чем заниматься. «Что, говорят, здорово наш Фоменко вас зашебуршил? Он у нас забавник! К нам тут уже прибегали от вас». — «А кто был?» — спрашиваю. «Да, этот, — говорят, — фотомодель ваша. „Сегодня равнодушный — завтра раб“. Они Витьку по плакату запомнили. „Думали, — говорят, — что с ним делать, да ладно уж, отпустили. Предупредили, само собой“. Я Витьку встретил, спрашиваю: „Чего к ним один полез?“ А он отвечает? „Надо же было выяснить, что у них на уме?“ Один полез выяснять, что у них на уме! Скажи, недоумок!»
И в одно-единственное только слово «недоумок» Генка ухитряется вместить бездну восхищения. Потом спохватывается, делает кислую гримасу. — Только с девчонками своими он мне уже надоел. Ты представь, на каждое собрание с девчонкой приходит!
— Ну и что?
— Да что? Подводит ее ко мне и говорит: «Вот, Гена, не помню, знакомил я вас или нет. Моя подруга». Светочка или Валечка, не помню уж. «Ну как, — спрашивает, — Хорошая мы пара?» Мне надоело, я говорю: «Откуда я знаю, какая вы там пара? Я что, сваха тебе или сексопатолог?»
— А девочка у него всегда одна или разные? — спрашивает Галка и думает, как хорошо, как спокойно, что за вопросом ее уже ничего не стоит кроме нормального желания посплетничать.
— Да что я, рассматривал, что ли, его девочек? Мне этот вид девочек — все на одно лицо.
— Может, это Сапрыкина с ним везде ходит? — задумчиво говорит Галка. Генка смеется:
— Да ты ехидина!
— А ты что, знаешь Сапрыкину?
— Кто ее не знает! Наша городская эта… Главная красавица, мисс. Еще в самый первый раз, когда выбирали главную мисс…
— Ну да! Она, главная мисс. А что Витька?
— Витька еще не совсем мозгами поехал! Так только, слегка. Вот как свихнется окончательно, так и будет гулять с Сапрыкиной!
— Почему — только когда свихнется? Потому, что ей уже 35 лет?
— А ей правда уже 35 лет? Ну так молодец баба! Как держится… Но все равно. Ты что, Сапрыкину эту, что ли, ни разу не видела?
Вот и пойми их — мужчин!
Глухая, космическая ночь над приморским городом. Все люди давно спят. Спит Витя Фокин в родительской «хрущевке» раскинув свои длинные ноги среди тонких ножек телевизора аж до самой батареи. Спит у себя в телевизоре крошка Игнат Ююкин. Спят младенцы в корзинах из проволоки, спят мамочки в Комнате отдыха матерей. Спит городской глава Иван Карнаухов, названный в одной из листовок «независимых» политическим трупом. Спят кандидаты в депутаты и члены общества «Независимый избиратель» Только в одном бараке на окраине города не спят двое людей. Когда еще можно побыть вдвоем, как не сейчас, когда листовки уже в темноте расклеены по столбам, по заборам, и пеленки постираны, сохнуть развешены поперек кухни, и посуда вымыта, и косточки общим знакомым перемыты, так, между делом, и крошка Игнат накормлен уже и спит, спит, крепко, и до утра осталось совсем чуть-чуть. И потом, когда он думает, что она уже спит, и сам он почти уснул, она, оказывается, еще не спит, и вдруг она говорит ему в темноте:
— Гена, знаешь, давай Шурыгину к себе заберем?
— Что, мы? Кого заберем?
— Ну, Любочку. Помнишь, я рассказывала тебе? С Игнатом в палате девочка лежала. Надо ее удочерить. Мне обещали. Оформим все как положено.
— Что, нам? — Генка устал и ничего не понимает. — Нам девочку, да? Ты же говорила, пусть у нас хоть кто родится. И ты хоть кого будешь любить. Вот Игнат родился, а ты говоришь…
— Что говорю? Ну, будет у нас два ребенка! Сынок и дочка…
— А где она будет спать?
— В комоде. Я верхний ящик освободила. Мы его на столе поставим, вон там. И сетка есть еще, как у Игната. Еще одну крышку сделаешь… — и она добавляет, чтобы уж окончательно его убедить:
— Мне мама говорила, что я тоже в ящике от комода спала. А еще раньше — на чертежной доске!
— Поэтому ты такая и получилась, — говорит Генка слова, которые сами просятся на язык, если слышишь подобные откровения. Но получается у него отчего-то не смешно, и даже обидно как-то для Галки у него получается. А дальше он говорит, что Галка ничего еще в своей жизни не сделала. Только родила. Животные тоже рожают, и все рожают кругом. И что это физиология, природа, а вовсе никакая не заслуга ее. Что же она вообразила о себе теперь? А дальше он уже не может остановиться и говорит — я понял, тебе вредно, что я к тебе так хорошо отношусь. Не захотела вовремя сделать аборт, и я теперь крутись вокруг вас двоих, и весь город на нас пальцем показывает. Все знают, что ты в больнице лежала не потому, что с Игнатом что-то было неладно, а потому что мы нищие. Самая убогая в городе, а теперь хочешь стать еще и самой доброй? Хочешь еще одного ребенка на меня повесить? Да я стану теперь домой еще позже приходить, чтобы у тебя таких мыслей не было, и к Игнату больше вообще не подойду. Хоть изорется. Крутись сама. А то тебе очень легко живется, если второй ребенок понадобился…
В окна барака вливается яркий свет. Что-то шумит, пол вибрирует, побелка сыплется на Генкино лицо. Шум становится грохотом. «Уже, — думает Генка. — Вот сейчас? Почему так рано?» Он сам не знает, что — «уже» Все слышанные, виденные, читанные, представленные когда-нибудь страхи встают в эту секунду перед ним, заходят слева, справа и сзади. Космическая катастрофа, бомбежка, землетрясение. Танки идут сквозь барачный поселок — чьи танки? Дома рушатся, как декорации в кино, и не верится, что под обломками там и здесь должны быть мягкие непроснувшиеся люди… Но грохот становится все тише, свет уходит — и снова наступает кромешная мгла. Генка фыркает, ему стыдно себя самого. Если на каждый тяжеловоз так дергаться, Ночью они проезжают с грохотом, какого никогда не услышишь днем. Но ты знаешь это, сколько помнишь себя. Дом стоит у самой дороги, и дорога неровная, плохая. Разбитая тяжеловозами… Спать. А то, кажется, ты уже себя загонял. Нервы никуда стали.
— Ну, я просто вымотался сегодня, — говорит он вслух. Галка не отвечает, он обнимает ее, она не двигается. Он говорит:
— Ну, ее же все равно тебе не дадут, Девчонку эту. Шурыгину, да, так ее зовут? Там же комиссия сначала. Они ходят, смотрят, кто как живет. Все проверяют. Это своего ребенка можно положить в комод. Или на чертежную доску. Никто тебе слова не скажет. А если ты чужого берешь, то там же всегда сначала такая комиссия, и они ходят, смотрят. Ты же сама это знаешь не хуже меня. А, Галя?
Но Галя уже крепко спит.