Между Непалом и Таймыром (сборник)
Шрифт:
– Покажи кабинет!
– Что показать?
– Покажи кабинет!
– Какой кабинет?
– А энтот!
И толстый бурый палец с ногтем, похожим на копытце жеребенка, осторожно дотронулся до моего бинокля.
– А, вы хотите посмотреть в бинокль?
– Ага, покажи кабинок!
Я дал ему «кабинок», не снимая ремешка с шеи. Он впихнул окуляры в глубокие глазные впадины, и щетинистое лицо расцвело такой детски радостной улыбкой, что мне даже стало неловко.
Мужик долго обшаривал горизонт, потом остановился; улыбка из радостной стала блаженной.
– Тама бабы купаются! Голыя!..
И снова рванул бинокль, так дёрнув меня ремешком за шею, что я чуть не полетел с насыпи. Он такого пустяка просто не заметил. Еще минут пятнадцать он держал меня на привязи и смотрел, не отрываясь, на дальний конец озера. Лицо его стало цвета свеклы. Нижняя челюсть равномерно опускалась и поднималась, подобно ковшу экскаватора; с губы, стеклянно блестя на солнце, тянулась длинная вожжа слюны… Но вот губы утёрты, челюсти захлопнуты. Дядька вернул мне бинокль и произнес очень душевно:
– Тама бабы купаются! Голыя! Толстыя!.. Но ты не смотри, ты школьник!
И сел на край насыпи. Я присел рядом, и мы познакомились. Оказался он сторожем от артели инвалидов, охранял картофельное поле. Звали его Вася Паршин. Был он контуженным, специальности не имел, грамоты почти не знал. Родом был из села Собакина, соседнего района. Больше всего на свете любил парную баню, толстых баб и свежие огурцы. Еще он любил детей, но жена не хотела их – боялась голос испортить…
– У вас жена… певица?
– Ага! Такая певушка, что ты! Она же с капитаном жила, а ушла ко мне! А певушка была какая – ой-ёй-ёй! Капитан плакал…
Потом уже я увидел эту «певушку», да и услышал… Конечно, я был тогда только вчерашним семиклассником и многого не понимал, но, увидев Васину жену, подумал, что тот капитан, скорее всего, был или дурак, или плакал от радости, когда Вася уводил его «певушку». Ещё я подумал, что и сам Вася тоже не стал бы очень далеко преследовать того, кто увёл бы его жену…
Вася стал приходить ко мне каждый день. Я иногда приносил ему огурцы с огорода и за это весь день мог не бегать за коровами – Вася мне этого попросту не позволял. Он делал это сам, – топая чугунными г…давами, носился по полю, как тяжело вооруженный рыцарь, страшно хлопая бичом, и коровы дико шарахались от его глухого рева:
– Эй, Манька (Катька, Зорька, Ночка…), куда?… твою мать! А ну, цыля – пошла!
Я всё не мог понять, почему его лицо казалось мне знакомым, и подолгу рассматривал его, когда Вася (а для меня дядя Вася), схрумкав десяток огурцов с черным хлебом, ложился на склоне насыпи и на два-три часа засыпал. Я испытывал какое-то волнение, как будто я вижу то, чего не видел никто другой, или будто я знаю об этом человеке что-то такое, чего он сам не знает и не узнает. Но никак я не мог понять, в чём тут дело.
На фронте Вася был санитаром в медсанбате, но потом его перевели в другое подразделение. Произошло это так. Санитар, рядовой Паршин, получил приказ сопроводить под конвоем раненого пленного офицера в штаб. Пройдя некоторое расстояние, немец показал знаками, что идти не может. Конвоир, помня приказ – «доставить», взвалил раненого на спину и попёр его, «как мешок с картохами». Но фриц был тяжёлый, а путь неблизкий. Уставши, Вася положил немца на траву и сам сел, привалившись к дереву. И – задремал… Проснувшись, увидел, что раненый фриц не только стоит на ногах, как здоровый, но и крадётся к винтовке. Санитара больше всего возмутило, что немец его обманул. «Тащил его, паразита, на себе!..» Вася обложил немца большим матом и показал кулак, на что немец ответил что-то по-своему и ударил Васю по щеке. Тогда Вася от души дал немцу в ухо. И, как оказалось, убил… За это Васю перевели в похоронную команду. С ней он дошёл до Польши, где и был контужен.
Не Качалов… И не Яхонтов!
Выгоняя по утрам стадо, я всегда брал с собой какую-нибудь книгу. Когда коров ничто не беспокоило, я усаживался на сухом месте и глотал страницу за страницей. Если были стихи, я иногда пробовал читать их вслух, «с выражением». В тот день у меня была с собой книжка Бертольда Брехта «Страх и отчаяние в Третьей империи».
«Приходят милые детки, Что служат в контрразведке, На пап и мам донося, – Мол, папы и мамы – изменники, – И вот уже они пленники, И спета песенка вся…» – читал я, обратясь лицом к рогатой аудитории, которой было совершенно всё равно, как и что звучит, будь то Руставели, Маяковский, Михалков или Брехт.
Когда над болотом отзвучал Бертольд Брехт, сзади послышались громкие и очень ироничные аплодисменты. Я обернулся. Передо мной стоял низкорослый тощий мужчина, на вид лет тридцати с лишним. «Он ничего не боится!» – подумал я, увидев его глаза – светло-серые, прозрачные и страшно спокойные. Он стоял и продолжал аплодировать.
– Да ладно вам! – сказал я. – Плохо ведь читал…
– Да уж, не Качалов, не Яхонтов… и не Ермолова! Даже не Хенкин! Артиста из тебя не получится… Закурить есть?
– Я не курю.
– Ага. Не куришь, не пьёшь и девок не… любишь. Так?
– Так…
– Ну и дурак. А я вот и пью, и курю, и девок… не обижаю!
От ближнего шалаша послышался пронзительный женский зов:
– Лёва! Лёва!.. Иди картошки исть!..
– Пардон, это меня, – сказал маленький мужчина и стал спускаться с насыпи. Одна нога у него не сгибалась. Я помог спуститься и сопроводил его до места. У входа в шалаш (у нас это чаще называлось балаганом) стояла женщина лет за сорок, радостно и щербато улыбаясь. Хромой обернулся ко мне:
– Прошу к нашему шалашу…
Женщина стеснительно протянула мне руку: «Шура!..»
– Шура-дура… – изрек Лёва. Шура заулыбалась ещё радостнее.
– С нами картошки исть… – пригласила меня. Я сказал «Спасибо, обедал» и присел на пень у входа. За столом из горбылей между Лёвой и Шурой сидела девчонка лет десяти, остриженная наголо, как детдомовская.
– Вы сторож? Пастух? – спросил я. – Вас зовут Лёва?
– Кто я? Как меня зовут? – и Лёва, посыпая картошину солью, продекламировал: