Между ночью и днем
Шрифт:
Растроганный ее рассказом, Гречанинов сказал:
— Действительно, это все неприятно. Ну ничего, сейчас позвоним Шоте Ивановичу, пускай тебя забирает. Только сначала я с ним поговорю.
Появился из сумки заветный телефон, Валерия послушно набрала номер. Могол ответил сразу:
— Ты что же, парнишка, — попенял Гречанинову, — в прятки играешь? Где Лера?
Гречанинов ответил:
— Давайте так, Шота Иванович. Условимся окончательно. И с дочуркой тоже в последний раз поговорите.
— Ты что мелешь, парень?
— Я думал, ты умнее, Могол.
Валерия тянулась к трубке, как
мне! — из пиджака выпросталась и села, гневно сверкая глазищами, но Григорий Донатович звонко щелкнул ее по кисти.
— Уймись, егоза! Пусть папочка договорит.
Могол отозвался тоном ниже, вкрадчиво, голосом, похожим на Чумака:
— Напрасно обижаешь, приятель. Обычные меры предосторожности. Не в бирюльки играем.
— Целую дивизию пригнал, да?
— Дай, пожалуйста, Леру на минутку.
Гречанинов передал ей трубку. Четвертачок приблизился сбоку и делал мне красноречивые знаки. Из милосердия я налил ему водки в жестяной стаканчик. Гречанинов осудительно покачал головой.
— Папа, это я! — Точно в такой интонации Тарасова начинала знаменитый монолог в «Бесприданнице». — Папа, мне плохо!
— Что они тебе сделали?
— Какой-то ужасный подвал, папочка!.. Оставили на ночь, без еды, без питья. Вдвоем с Четвертушкой. От него несет, как от помойки. Папочка, вытащи меня поскорее отсюда! Не могу больше!
Гречанинов усмехался, явно довольный тем, как складывается разговор отца с дочерью. Четвертачок нахально толкнул меня в бок, чтобы я налил еще стаканчик. Я показал кукиш.
— Котенок, держись! Передай трубку этому… — пожалуй, первый раз голос Шоты Ивановича эмоционально окрасился: по нему пробежал бархатный рокот, как по чистому небу перед дальней грозой.
— Слушаю вас, — сказал Гречанинов.
— Давай без дури, парень. Сколько тебе надо? Назови цифру. Но помни: удрать от меня невозможно.
Гречанинов, неожиданно протянув руку, ухватил Валерию за плечо и резко сжал. От неожиданности она так истошно взвизгнула, словно второй раз за сутки потеряла невинность.
— Еще одна угроза, Могол, — сказал он в трубку, — и все наши общие заботы останутся позади. Понял меня?
— Ты ударил девочку?
— Даю еще минуту на канитель. Не пытайся запеленговать, не сможешь.
Минута Моголу не понадобилась: вопль дочери его растревожил.
— Говори, куда подъехать?
Гречанинов объяснил: Яузская набережная, поворот на фабрику вторсырья, трансформаторная будка, от нее пешком в сторону реки. Через сорок минут.
— Какие гарантии? — спросил Могол.
— Никаких.
— Лера будет с тобой?
— Не торгуйся. Выбора у тебя нет.
— Понимаю. Согласен. Уже выезжаю.
Мы обернулись быстрее. Гречанинов сел за руль и выжал из «семерки» все, на что она была способна. Коротким, одному ему известным путем в мгновение ока добрались до эстакады, откуда отлично просматривалась окрестность: фабрика, река, подходы к трансформаторной будке. Гречанинов приказал:
— Садись за руль и жди. Никаких самостоятельных действий.
Нагнулся и достал из-под сиденья коричневую брезентовую сумку, а из нее короткоствольный автомат. Погладил цевье, проверил диск и упрятал обратно. Глаза пылали сумеречным электрическим огнем. Лицо хищное, осунувшееся. У меня сердце екнуло.
— Последний акт, Саша. Не волнуйся. Я — мигом.
С сумкой под мышкой, в куртке, в спортивных брюхах прошел чуть вперед, шагнул в сторону — там лестница вела вниз с эстакады — и исчез, пропал с глаз.
Остался я один на взгорке, как на подиуме, как мишень в тире, припаркованный в неположенном месте. День стоял серенький, с крапинами туч на отечном небе, но пока без дождя. На душе у меня было безмолвно. Последний наступил акт или предпоследний — мне до этого словно не было дела. Хотелось спать, и поломанные кости ныли. Я успел выкурить две сигареты, когда далеко внизу из-за угла жилого дома вышел мужчина в кожаной куртке и с какой-то палкой — то ли зонтик, то ли тросточка — в руке. Темноволосый, коренастый, с переваливающейся походкой — отсюда, сверху, он казался этаким неспешно передвигающимся грибом. Это был, конечно, Могол, кому же еще быть, тем более что уверенно направился к трансформаторной будке. Ни назад, ни по сторонам не оглядывался. Гречанинова не было видно, и вообще никого не было вокруг: пустынно, как в лесу.
Заглядевшись до рези в глазах, я не заметил, как к машине приблизился мальчонка лет двенадцати-тринадцати, из тех, которые любят бросаться под колеса с пачкой газет в руке или с тряпочкой для чистки стекол. Счастливое, беспризорное дитя реформ. Разглядел только тогда, когда он запрыгал перед окошком, требуя, чтобы дал ему прикурить. Мне бы задуматься, как и зачем он оказался здесь, где тротуара нету, но я не задумался. Озорное, смеющееся личико не вызвало никаких подозрений. Он так смешно выпячивал губы, в которых была зажата сигарета. Я опустил стекло и протянул зажигалку, продолжая краем глаза наблюдать за мужчиной, бредущим навстречу автомату Гречанинова.
Вместо того чтобы прикурить, мальчонка сунул мне в рыльник газовую пушку и нажал курок. Кому еще не пуляли в нос газом, пусть поверит на слово: ощущение премерзкое. Перед тем как отключиться, я почувствовал, как череп, точно электросваркой, располосовало надвое и звезд с неба просыпалось столько, сколько их вряд ли наберется в целой галактике.
Я сидел в неудобной позе на стуле: руки и туловище прихвачены ремнями к спине. Комната с белыми стенами наподобие больничной палаты, но без кроватей. Стол у окна, наглухо зашторенного. Но свету избыток — с потолка и от слепящей лампы сбоку, с ртутным отражателем, направленным в глаза.
Кроме меня, в комнате трое мужчин в одинаковых серых спецовках. Вид у них озабоченно-деловой, но не грозный. Главный, конечно, вот этот — похожий на лаборанта в НИИ, черный, как цыган, с внимательным, хмурым взглядом естествоиспытателя.
— Проснулся? — спросил без всякого выражения.
— Ага. А где я?
— Как себя чувствуешь?
— Голова какая-то чумовая.
Цыган сделал знак помощникам, и те зашли сзади.
— Сейчас подлечим. Крепись.
Тут я обнаружил, что правый рукав рубашки у меня закатан выше локтя, а у черного человека приготовлен шприц, наполненный голубоватой жидкостью. Пока он умело вводил его в вену (мою), я поинтересовался: