Межледниковье
Шрифт:
Зато вся экспозиция была к нашим услугам — бери, что хошь! Нам всем нужны были только ножи. Ни казацкие сабли времен покорения Сибири, ни старинные кремневые пистолеты и ружья, попавшиеся в разбитой витрине (ах, какой драгоценной выделки было это оружие!) — нас не интересовали. Только ножи и кинжалы! И мы добывали их. Лично мною были уворованы целых два охотничьих ножа: один — в деревянных ножнах, с рукоятью из оленьего рога, другой — предмет зависти товарищей по грабежу — с сияющим острейшим клинком и ножнами из моржового бивня. Оба эти ножа я прятал между пружинами родительского старого дивана, проделав сбоку прореху, спешно и криво зашитую мной, благо — невидимую под покрывалом.
Много раз проникали мы в музей со все разрастающейся компанией грабителей,
В конце концов бдительность была полностью потеряна. Дошло до того, что кто-то из кладоискателей навалил кучу в одном из залов, то ли не в силах терпеть, то ли просто из озорства. В эту свежую кучу вляпался при обходе музейный работник, была поднята тревога, тайный лаз обнаружен и наглухо заделан. Чуть позже был обнаружен и мой диванный тайник: мать застала меня в тот момент, когда, вспоров нитки прорехи, я нашаривал в диванном нутре свое сокровище — приспичило полюбоваться. Хотя во время допроса подельников я не выдал, но вынужден был признать очевидное: ножи украдены из музея. Выпоротый отцом и остриженный им под ноль (самая жестокая и позорная кара моего детства), я, конечно, не задумывался о том, каково отцу было относить мною уворованное музейному начальству и объясняться с ним по этому поводу.
Кстати сказать, этот самый нож в ножнах из моржового бивня я мгновенно узнал в витрине целую вечность спустя, когда привел в Этнографический музей дочку-второклассницу. Я рассказал дочке эту давнюю историю.
— Папа, папа! Иди сюда! — громко позвала она меня, увидев в соседнем зале украшения сибирской купчихи. — А эти драгоценности ты тогда не крал? — Чем вогнала меня в краску под взглядами экскурсантов.
А тогда, по-моему, стыдно мне не было, хотя справедливость возмездия я сознавал.
Крыша Этнографического музея, вполне достижимая с пожарной лестницы, начинавшейся метрах в трех от земли, тоже была подарком замечательного нашего двора. Помню, как хрустела под подошвами кровельная жесть и осколки стекла, сплошь усеявшие крышу, разлетевшись от взрыва огромного ячеистого горбатого фонаря в центре крыши.
На краю крыши, лицом к нашей школе, стояла Афина Паллада с копьем и щитом и с двумя неизвестными нам крылатыми существами по бокам. Невидимый с улицы крепеж не давал сверзиться вниз этой бронзовой скульптурной группе, тяжеленной, хоть и пустотелой, судя по дырам от осколков. В эти дыры мы гукали, наслаждаясь глухим рокотом внутри древнегреческих персонажей.
Однажды я вскарабкался по горячей бронзе на плечи Афины, причем добро бы еще на спор, а то просто так, сдуру, и сел, свесив ноги и держась руками за ее шлем.
Чтобы не прервать мемуаров на этой фразе, перед тем, как соврать, что было мне не страшно, признаюсь, что, угнездившись в таком положении, я ощутил жуть, ледяным комом влетевшую в живот, колким током ударившую в подошвы. Пустотелая бронза чуть заметно раскачивалась (если мне это не померещилось), и я, обмирая, представлял, как оскорбленная богиня сейчас вот нарочно качнется сильнее, с ржавым скрежетом вырвется весь этот жалкий крепеж, и Афина со своим копьем и со мной на плечах внаклонку рухнет вниз. Она-то рухнет у входа в музей, а я, подброшенный толчком, перелечу всю Инженерную, вот над этим трамваем, сворачивающим с Садовой, перелечу и вмажусь аккурат в железные ворота нашей школы, 199-И, мужской, средней... Представляя все это, я невольно отклонился назад, на всю длину рук, намертво вцепившихся в головной убор богини, что показалось моим приятелям излишней лихостью, и они торопили меня слезать, тем более что внизу, на Инженерной, уже толпились какие-то взрослые, указывая на нас и громко призывая милицию. С великим трудом я нашел в себе силы перетащить поочередно ноги через Афинины плечи и сползти по складкам ее одежды.
Наша школа стояла на углу Инженерной улицы и площади Искусств и имела два входа:
Где ж ее достанешь...
2
Первый год обучения в этой школе (третий класс) прошел для меня чередой давно забытых дней: осенних, зимних и весенних. Помню, мне грозила тройка по поведению, а соседа моего по парте вообще выгнали из школы. Помню, что одному ученику из нашего класса, расковыривавшему дома в одиночестве детонатор, оторвaло пальцы, а еще одного, из параллельного класса, зарезало трамваем, прямо напротив парадного входа в школу, на трамвайном кольце. По тем временам это были типичные увечья и смерти. Трамваи, выезжая с Инженерной или с Невского по улице делали кольцо вокруг садика, где ныне стоит аникушинский Пушкин. Подсунуть столбик детонатора или патрон в углубление рельса перед накатывающие трамваем было для какого-нибудь смельчака все же меньшим риском, чем добывать эти боеприпасы на ближних окраинах Ленинграда.
Я никогда не был в числе таких смельчаков, я был в числе зрителей. Гремел взрыв под трамвайным колесом, сыпались с подножки висевшие гроздьями люди, выскакивал из кабины оглушенный вожатый, матерясь в яростном бессилии, а мы во все лопатки мчались в школьный двор, где рассредоточивались по укромным углам. Детонатор — это для трамвая, дураком надо быть, чтобы ковырять его пртсто так.
И еще одним событием запомнился мне этот школьный год: зимой, как раз во время каникул, вешали немцев. Казнь совершалась на Калининской плодади, возле кинотеатра "Гигант". Казнимые немцы, как говорили, прославились зверствами именно под Ленинградом, и вешали их как военных преступников. Хоть до "Гиганта" было далековато, но несколько моих приятелей побывало в той огромной толпе горожан, собравшихся на место казни. Благодарю судьбу, что не довелось мне там быть, хотя слушал я рассказы приятелей с живейшим интересом: как кто-то из немцев выкрикивал проклятия, когда ему накидывали на шею петлю, как медленно отъезжала машина с откинутыми бортами, как кто дергался, умирая. Это им за пaртизaн, это им за Зою Космодемьянскую! Она-то уж, наверное, не стала бы так извиваться в петле, не вскидывала бы колени к животу, как тот рыжий, с краю, в рассказе моих приятелей.
Обычных пленных немцев того времени я повидал много, иногда иногда и вовсе бесконвойных. Одна группа таких пленных работала на плодади Искусств, что-то восстанавливая. Однажды возле школы к нам подошел фриц с ведром начищенной картошки. От всей немецкой формы у фрица остались лишь пилотка и френч, а башмаки и галифе были наши, солдатские. Фриц показывал то на ведро с картошкой, то на свой рот и, как мы поняли, пытался узнать, где бы ему сварить эту картошку "фюр цванциг менш" — на двадцать, мол, человек. Один из наших повел фрица в свою коммуналку, где как раз топилась плита.
"Хаст ду хойте картошка?" — спросил я напоследок фрица, впервые применив на практике школьные знания. — "Я, я!" — закивал головой немец, смеясь вместе с нами.
Целые толпы пленных немцев я видел тем летом на Карельском перешейке, за Териоками, нынешним Зеленогорском. (Тогда названия поселков за Белоостровом были еще финскими, вполне привычными ленинградскому уху: Ойлила — Куоккала — Коломяки — Териоки...) Пленные деловито строили Приморское шоссе, а редкая охрана, греясь на солнышке, изредка кричала им что-то подбадривающее и шутливое.