Мгновенье - целая жизнь. Повесть о Феликсе Коне
Шрифт:
Оба чувствовали, что такая встреча у них впереди и не спешили, отодвигая ее на будущее. Они были молоды, жизнь казалась им бесконечной, и они полагали, что незачем торопить события…
Как они ошибались!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Барановский, вступив в тайный кружок Савицкого, сумел убедить себя в том, что оружие ему необходимо для самообороны, что если его попытаются арестовать, то так просто он себя не отдаст. А когда «они» в самом деле его арестовали, он похолодел, вспомнив, что при нем оружие, и всеми силами старался внушить жандармам,
Янкулио, товарищ прокурора Варшавского окружного суда по делам политическим, к которому Барановского доставили для допроса, именно так и понял, но сделал вид, что считает пана художника опаснейшим террористом.
— Воля ваша, господин Барановский, но меня никто не убедит, что человек может просто так, без всякой преступной цели носить на себе целый арсенал оружия, не расставаясь с ним даже во сне. Я вас понимаю. Я и сам поступил бы так же, то есть стал бы отрицать все как есть. А как же иначе? Ведь вас, как террориста, может ожидать только одно — петля. А в том, что вы принадлежите к этой преступной организации, сомнений не возникнет. Да, да. Tyт все улики, как говорится, налицо. Страшно? Конечно, страшно. Ну да ведь вы не ребенок, знали, на что шли. Знали, что как бы ни благоволила к вам судьба, а впереди всегда будет маячить одно и то же — два столба с перекладиной…
Янкулио высок, широк в плечах, но на длинной и жилистой шее у него несуразно маленькая голова, да к тому же еще и без затылка. Вернее было бы сказать, что головы у прокурора вовсе нет, а просто шея оканчивается лицом с энергичными, впрочем, чертами: нос прямой, глаза со стальным блеском, губы резко очерчены, плотно сжаты, подбородок круто выдвинут вперед…
Барановский сам человек внушительного вида — и высок, и могуч плечами, и лицом тверд, — а на прокурора взглядывал уныло. «Такие вот с маленькими змеиными головами, самые жестокие, самые коварные и всегда беспощадные. Этот прямо поведет к виселице. Неужели так-таки и нет никакого спасения?»
А Янкулио, этот жестокий провидец, умеющий читать чужие мысли, уже протягивает ему конец веревки — не той, из которой палач вяжет петлю, а той, за которую хватаются как за единственное спасение.
— Вы что же, господа террористы (у Барановского заныло в сердце: «Убежден, скотина, что я — террорист!»)… воображаете, что только вы — патриоты Польши? Только вы тревожитесь ее будущим и сострадаете ее настоящему? Неужели вы думаете, что у нас сердце кровью не обливается, когда мы гоним на каторгу нашу прекрасную молодежь… да, да, я не оговорился, именно прекрасную в своих потенциальных возможностях, но смертельно отравленную смрадом западных социалистических доктрин. Славянская душа слишком чистая и нежная, чтобы благополучно переварить западное варево социализма. На Западе у пролетария даже отрыжки не появляется, а у нас молодежь заболевает поголовно. Вот потому-то социалисты для своих преступных экспериментов избрали именно славянские народности, так несчастливо восприимчивые ко всякой социальной заразе…
«Что же это я молчу, — лихорадочно работала мысль Барановского, — почему не опровергну гнусные измышления опричника?»
— Однако, согласитесь, господин прокурор, — сказал Барановский и прислушался к самому себе: голос не дрожит,
— Да кто же спорит? — Янкулио даже всплеснул руками. — Кто ж этого не видит? Разве у нас самих душа не болит?
— Это возможно, — вздохнул Барановский, как будто и в самом деле поверив искренности товарища прокурора, — даже вполне. Вот только рецепты лечения у нас разные. У вас — виселицы…
— А у вас, — подхватил Янкулио, — у вас — бомбы и револьверы. Всё крайности, господин террорист. А ведь крайности, как известно, сходятся в конце концов. Так давайте же найдем общий язык, и сразу отпадет надобность в наших виселицах и в ваших бомбах. Помогите нам…
— Я? Каким образом?
— Как будто не знаете, — усмехнулся Янкулио. — Чтобы избежать неминуемой трагической развязки, надо выявить подполье сейчас, пока логика преступных деяний не увлекла вас за черту. За ту черту, из-за которой уже не будет возвращения в нормальную жизнь.
— Вы предлагаете мне предать товарищей? — в голосе Барановского послышалась обреченность. Не просто обреченность, а прямо тоска по своей гибели, гибели, как казалось ему, уже недалекой, но все-таки чувствуемой еще смутно. И сквозь эту смутность брезжил трепещущий лучик надежды: все-таки обойти неотвратимое и каким-нибудь чудом выжить…
Дверь без стука отворилась. Вошел жандармский майор и молча уселся на стул у окна. Барановский узнал в нем офицера, к которому привезли его сразу после ареста.
Янкулио, как только вошел майор, взял тон бесстрастно-сухой и деловитый:
— Об аресте ваши друзья не узнают. Это в наших интересах. Господин Секеринский может вам подтвердить (майор молча чуть наклонил голову). От вас нам нужна самая малость. Пустячная информация… Что? Где? Кто? Вам не нужно искать нас — мы вас сами найдем, когда понадобитесь. Может случиться, что вы вообще нам не понадобитесь. От вас же требуется одно — не отклоняться от прежнего образа действий. И помнить, мы с вами делаем одно общее дело… в интересах Польши.
Барановский уходил, низко и печально склонив голову, безвольно опустив плечи.
Товарищ прокурора и майор с минуту сидели молча. Легкая победа над Барановским вроде бы и не радовала, а, напротив, даже как будто повергла в уныние… Где же бомбы? Где адские машины? Где взрывы, убийства начальствующих особ? Ведь только на волне таких громоподобных актов и может сделать себе карьеру полицейский чин!
Майор поднялся, отодвинул стул и, стоя лицом к окну, задумчиво проговорил:
— Не понимаю, чего они хотят добиться революциями?
Янкулио, внимательно наблюдавший за ним, ответил с полуулыбкой:
— Народ не знает истории революций. Если бы узнал, он ужаснулся бы…
— И перебил бы своих революционных вождей, — мрачно усмехнулся Секеринский.
— Да уж это прежде всего, — подхватил Янкулио. — Барин требует от своего вассала любви, а революционный вождь — подчинения беспрекословного. Барин за ослушание отругает и даже может высечь, а революционный вождь — отправит на гильотину.
Опять помолчали. И опять молчание нарушил Секеринский: