Мгновение в лучах солнца
Шрифт:
Она отдернула руку от двери. Словно электрический разряд в десять тысяч вольт парализовал ее тело. Плитки пола жгли ей ступни. На лице ее не осталось красок, все мысли испарились.
Он лежал, повернувшись к ней спиной, и спал. В комнате царил зеленый сумрак. Быстро и бесшумно она накинула пальто и проверила деньги в кошельке. Одежда и пишущая машинка не имели для нее теперь никакого значения. Все превратилось в гулкую пустоту. Все вокруг, как огромный водопад, летело в прозрачную бездну. Ни удара, ни сотрясения — лишь светлые воды, падающие из одной пустоты в другую и дальше в бесконечную бездну.
Она стояла у кровати и смотрела на лежащего мужчину: знакомые черные волосы на затылке, его спящий профиль. Вдруг он шевельнулся
— Что?
— Ничего, — ответила она.
— Ничего, совсем ничего.
Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь.
Такси, ревя, на невероятной скорости помчалось прочь, розово-голубые стены домов скрывались позади, люди отскакивали в сторону, встречные машины чудом избегали столкновения; и вот уже позади остались большая часть города, отель, спящий в этом отеле человек и еще…
Больше ничего.
Мотор такси заглох.
«О нет, нет, — подумала Мэри, — господи, только не это».
Сейчас заведется, должен завестись.
Таксист выскочил из машины, бросив испепеляющий взгляд на небеса, рывком открыл капот и заглянул в железное нутро автомобиля, словно собираясь вырвать его потроха своими скрюченными руками; на лице его играла нежнейшая улыбочка невыразимой ненависти, затем он обернулся к Мэри и, заставив себя отбросить ненависть и смириться с Господней Волей, пожал плечами.
— Я провожу вас до автобусной остановки, — предложил он.
«Нет, — сказали ее глаза. — Нет, — едва не шепнули ее губы. — Джозеф проснется, побежит искать, найдет меня на остановке и потащит обратно. Нет».
— Я отнесу ваш багаж, сеньора, — сказал таксист и уже понес было чемоданы, но ему пришлось вернуться, потому что Мэри неподвижно сидела на месте, говоря кому-то: «Нет, нет, нет», — и тогда таксист помог ей выйти из машины и показал, куда надо идти.
Автобус стоял на площади, в него садились индейцы: одни входили молча, с какой-то величавой медлительностью, другие галдели, как стая воробьев, толкая перед собой тюки, детей, корзины с цыплятами и поросят. Водитель был одет в форму, которая лет двадцать не знала ни утюга, ни стирки; высунувшись в окно, он кричал и перешучивался с людьми, окружившими автобус, в то время как Мэри вошла в салон, наполненный дымом горящей смазки мотора, запахом бензина и масла, запахом мокрых кур, мокрых детей, потных мужчин и женщин, запахом старой обивки, протертой до дыр, и маслянистой кожи. Мэри стала пробираться в конец салона, чувствуя, как ее вместе с ее чемоданами провожают любопытные взгляды, и подумала: «Уезжаю, наконец-то я уезжаю, я свободна, я больше никогда в жизни его не увижу, я свободна, я свободна».
Она едва не рассмеялась.
Автобус тронулся, пассажиры начали раскачиваться и трястись, громко смеясь и разговаривая, и мексиканский пейзаж вихрем закружил за окном, словно сладкий сон, не знающий, испариться ему или остаться, а потом зеленое буйство скрылось из виду, вместе с ним исчез и город, и отель «Де лас флорес» с открытым патио, где в проеме распахнутой двери — невероятно, — засунув руки в карманы, стоял Джозеф, и смотрел он не на автобус и не на нее, а на небо и на клубы вулканического дыма; а она уезжала прочь от него, и вот он уже совсем далеко, его фигурка стремительно уменьшалась, будто падая в глубокую шахту — беззвучно, без единого крика. И вот, прежде чем у Мэри появилось намерение или желание помахать ему, он уже казался не больше мальчишки, потом ребенка, потом младенца, все уменьшаясь и уменьшаясь, затем автобус, взревев, свернул за угол, кто-то в переднем ряду заиграл на гитаре, а Мэри продолжала напряженно вглядываться назад, словно бы стремясь проникнуть взглядом сквозь стены, деревья и расстояния, чтобы еще разок увидеть мужчину, так спокойно глядящего в голубое небо.
Наконец у нее затекла шея, она повернулась вперед, скрестила руки на груди и стала размышлять, чего же она добилась своим отъездом. Внезапно перед ней замаячили горизонты новой жизни, мгновения сменяли друг друга так же быстро, как повороты и виражи шоссе, внезапно бросавшие ее к самому краю обрыва, и каждый изгиб дороги, как и годы, возникал впереди неожиданно. Какое-то время ей было просто хорошо сидеть, откинув голову на тряскую спинку кресла, и созерцать тишину. Ничего не знать, ни о чем не думать, ничего не чувствовать, словно умереть на мгновение, по крайней мере на час: глаза закрыты, сердце затихло, в теле ни жара, ни холода — и ждать, когда жизнь сама найдет тебя. Пусть автобус везет тебя к поезду, поезд — к самолету, самолет — к городу, а город приведет тебя к твоим друзьям, а потом она, словно камешек, попавший в бетономешалку, закрутится в водовороте городской жизни, поплывет по течению и осядет в любой подходящей нише.
Автобус мчался вперед, ныряя и лавируя сквозь напоенный послеполуденными зелеными ароматами воздух, между опаленными львиными шкурами гор, мимо сладких, как вино, и светлых, как вермут, рек, через каменные мосты, под акведуками, по старинным трубам которых, словно свежий ветер, бежала вода, мимо церквей, сквозь облака пыли, и вдруг спидометр в голове у Мэри затрещал: «Тысяча миль, Джозеф остался позади, за тысячу миль, и я никогда больше его не увижу». Эта мысль засела в ее мозгу, и небо стала затягивать чернильная тень. «Никогда, никогда, до самой смерти и даже после смерти я не увижу его ни на час, ни на миг, ни на секунду, совсем, совсем не увижу».
Ее пальцы постепенно начали цепенеть. Она почувствовала, как холод ползет вверх, к запястьям, к предплечьям, к плечам, захлестывает сердце и поднимается дальше, по шее, к голове. Она застыла, словно сосуд, наполненный иглами, льдом, шипами и грохочущей, гулкой пустотой. Глаза ее превратились в сухие лепестки, веки стали на тысячу фунтов тяжелее железа, и каждая часть ее тела словно была выкована из железа, стали, меди или платины. Ее тело весило десять тонн, и каждая его часть была невероятно тяжелой, и под этим гигантским спудом, раздавленное, отчаянно борющееся за жизнь, сдавленно билось ее сердце, трепеща и вырываясь, как обезглавленная курица. А под известково-стальной броней ее тела, глубоко внутри, засели страх и окруженный стенами крик, и кто-то снаружи, закончив свой труд, похлопал мастерком о каменную кладку, а самое нелепое, что она увидела, как ее собственная рука, вооруженная мастерком, укладывает последний кирпич, замешивает густой раствор и крепко вмуровывает все это в построенный ею самой застенок.
Язык у нее был как ватный. Глаза горели черным, как вороново крыло, огнем, свистели хищные крылья, голова ее была налита страхом и тяжелым свинцом, а рот словно заткнут невидимым ватным кляпом, так что голова ее, казалось, проваливается между невероятно массивными, хотя массы этой не было заметно, руками. Ее руки были словно свинцовые подушки, словно мешки с цементом, обрушившиеся на ее бесчувственные колени; ее уши были словно водопроводные краны, в которых гуляли холодные ветры, а вокруг, ничего не замечая, не глядя на нее, сидели пассажиры автобуса, на огромной, космической скорости катившего через города и поля, холмы и пшеничные равнины, с каждой минутой унося ее прочь за миллионы, десятки миллионов лет от привычной жизни.
«Только не закричи, — думала она. — Нет! Нет!»
Она почувствовала сильное головокружение, кровь отлила от головы, и пестрое мельтешение автобуса, ее рук, юбки сделалось синевато-черным, так что еще немного — и Мэри свалилась бы на пол, под удивленные возгласы опешивших пассажиров. Но она низко-низко склонила голову и глубоко вдохнула пахнущий курами, потом, кожей, угарным газом, благовониями и одинокой смертью воздух, пропустила его через медные ноздри, через саднящую глотку внутрь легких, пылавших, словно она проглотила неоновую лампу. Джозеф, Джозеф, Джозеф, Джозеф.