Мгновение — вечность
Шрифт:
— Не понимаю! — вскинул руку Амет.
— В госпитале они, по-моему, другие, — сказал Баранов.
— Миша, год воюю, в госпиталь не попадал...
— В госпитале они ничего не боятся.
— Нет?
— Ничего!.. Мужики хнычут, стонут, водицы просят, судно, они в этом — с головой. Присядет, послушает, улыбнется... Бабьей жалостью живут, ею же другим помогают. Медсестры все из Орла. Белозубые, как на подбор, халатики тугие. В шесть утра градусники ставят. У молодого в шесть утра самый сон, я как потянулся со сна, так ее и поцеловал... Не обиделась!
— Дуся другая, — нетерпеливо прервал его Амет. — Черствая.
— Но ведь хотела, чтобы ты пришел? Ждала?
— Не понимаю! Как подменили...
— А договаривались?
— Не узнаю, другой человек. Совсем другой. Чересчур черствый. «Нет, нет, нет!» Я ее отпустил. «Иди! — сказал я. — Иди!»
— Такая здоровая деваха...
—
Из Ярославля, где нынче в мае он таранил немецкий бомбардировщик «Ю-88», за что и был удостоен звания почетного гражданина старинного русского города.
— Немца трухнула Евдокия, — сказал Баранов догадливо и горько, призывая тем самым по ней не сокрушаться. — Боится, что немец сюда достанет, — развивал он свою догадку. Возникновение «мессера» в ясном небе над Конной, исход быстротекущей схватки, вообще тайны боя в отличие от дел житейских не поддавались таким быстрым, уверенным о них суждениям.
— Вынесла мне на прощание арбуз, — говорил Амет расстроенно. — «Угощайся, свеженький, на день рождения привезли, только что с бахчи...»
— Боится, что немец сюда достанет, — развивал свою догадку Михаил. — До левого берега, до Верхне-Погромного...
Лицо Амета помрачнело, в нем снова выступила замкнутость.
— Новенькую видел? — спросил Амет.
— Бахареву?
Михаил встретил новенькую, живя госпиталем, последним госпитальным утром, поцелуем с Ксаной и разлукой, его оглушившей, и к Елене, к ее мальчишеской фигурке, терявшейся в толпе летчиков и все-таки заметной, не приглядывался.
— Бахареву — слышал, — уклонился он от ответа. — «Ишачок», «ишачок», — верещит над целью, — прикрой хвостик!..»
Амет не улыбнулся.
— Боязно, Миша, — проговорил он тихо. Баранов слушал, глядя в планшет.
— Брать новенькую с собой на задание боязно, — повторил Амет.
...Баранова отозвали обратно в полк с еще большей спешностью, чем она была проявлена при создании засады.
Амет-хан остался дежурить один.
Почта, отыскавшая полк на левом берегу Волги, принесла Егошину два письмеца из дома и тугой пакет, отправитель которого обратного адреса не указал. Быстро пробежав обе весточки от Клавы в сунув их в планшет, чтобы потом перечитать еще раз, Егошин разорвал увесистый пакет. «Уважаемых товарищ майор, любезный Михаил Николаевич!» — прочел он, но тут раздался звонок комдива. Потом его затребовал «Ротор», штаб армии, потом на час была сдвинута, сокращена готовность, вновь к чтению писем Михаил Николаевич приступил не скоро; по горло занятый, он нет-нет да и вспоминал о пришедшей почте и предвкушал удовольствие, которое получит, перечитывая письма...
Только один человек мог обратиться к нему так старомодно: «любезный» — летчик Алексей Горов, сослуживец по Дальнему Востоку. Сразу после 22 июня Егошин перебросил звено Горова вплотную к границе. «Смотреть в оба! — напутствовал он старшего лейтенанта. — Смотреть в оба и — стоять, Горов. как подобает бойцу передового заслона!» В лице и в голосе Егошина, когда он это говорил, была растроганность. Любимчиков он не имел, но многие считали, что Горов — слабость Егошина, хотя Михаил Николаевич ни в чем ему не потакал, протекций не оказывал... Вообще он больше удивлялся Горову, а то и просто перед ним терялся. Становился в тупик. Выиграв спор за портсигар, заслужив своими посадками похвалу Хрюкина, Горов, когда инспекция отбыла, принес Егошину извинения. Слов, какие он говорил, Михаил Николаевич не помнил, но выражение лица и глаз летчика его поразило: Горов мучился, страдал оттого, что своим умением потеснил Егошина. «Перестаньте, Горов, — выговорил ему Михаил Николаевич. — Вас отметил инспектор, это в жизни военного — событие, которым нужно гордиться». — «Инспектор в Москве, а вы — здесь... Нехорошо...»
Однажды Клава, жена Егошииа, силком затащила Горова к ним в дом, на обед... Аппетитом Горов отличался волчьим, но, как говорится, не в коня корм. Метаморфоза, претерпеваемая обычно деревенскими парнями, когда они после существования впроголодь переходят на казенный армейский кошт, Горова не коснулась: питаясь по знаменитой пятой норме, он неизменно оставался худ и жилист. С пищей же Алексей расправлялся на особый манер, как бы вступая с ней в быстрые истребительные поединки. Отправив кусок мяса по назначению и плотно сомкнув твердый рот, он несколько секунд медлил, к чему-то прислушиваясь (может быть, это был акт смакования), лицо Горова сохраняло непроницаемое выражение; потом начинал работу его развитый жевательный аппарат, он беззвучно раздавливал, расплющивал, растирал мясо до составных волокон — только желваки вздувались, — а жесткий взгляд летчика был уже нацелен на очередную порцию... За домашним столом, в ароматах Клавиной кухни Горов разомлел, вспомнил свое детство в Поволжье, голод двадцать первого года. Рассказывал не торопясь, зримо — из расположенности к хозяевам. Как ели березовые сережки, кору деревьев. Лебеда, кончавшаяся с первыми морозами, была нарасхват. Мужики бросали дома, детей, бежали куда глаза глядят, мать Горова, умирая, хихикала — сошла от голода с ума... Немногих ребятишек из деревни спас продуктовый эшелон, отправленный в Самарскую губернию рабочими Болгарии. Эшелон прибыл, а вывезти хлеб из волостного центра было нечем, ни одной лошаденки не осталось, голодные бабы сами впрягались в салазки, ползли по снегу, едва дотянули. «Братушки помогли, — повторял Алексей слова, слышанные в детстве. — Спасибо братушкам...»
Страх голода, однажды пережитого, был в Горове неистребим, но то, чего Алексей лично не испытал или не знал, не видел и что тем более являлось достоянием других, привлекало, жадно его интересовало, становилось подчас предметом неподдельного, хотя и скрытого восхищения. Вырастая без матери, вне родительских забот, не зная дружбы сверстников, он с ранних лет привык полагаться во всем на себя, на собственные силы. Сам решал, как ему поступить, в одиночку оплакивал свои поражения, не находил, с кем поделиться радостью. И так же рано испытал Алексей потребность в ком-то, кому можно в мыслях изливать свои горести и беды, на кого можно переложить ношу ответственности, бремя решений. Избранником подростка становился то литературный герой, то реальный, то совершенно чужой, далекий человек. С годами эта потребность в Горове углубилась, сделавшись еще более скрытной. Сейчас кумиром Алексея был командир полка. В знак полной к нему расположенности он рассказал Егошину о письме младшего братишки, которому посчастливилось недавно повидать Москву. «Что меня поразило в столице, — процитировал Горов присланный ему отчет, — это белые волосы, короткие юбки и высокие каблуки... Прямо психоз!» Горов-старший, с детства мечтавший о Москве, воспроизводил текст увлеченно, как стихи. Наблюдательность братишки, живость и меткость его характеристик были выше всяких похвал. «Номер в гостинице дали с умывальником, — продолжал он. — Здесь же встретил живого писателя Мих. Зощенко, он остановился на нашем этаже. Объездил все станции метро. Некоторые из них зарисовал («Пл. рев.», «Красные ворота», «Динамо»)...
Из гостиницы смотрел парад физкультурников — от начала и до конца... Видел правительство», — с почтением и завистью воспроизвел Горов самое удивительное для него место и тихо закончил: «Но все-таки очень далеко. Они почти все были в белом...»
Дата: 22 мая 1941 г.
Клава, тоже детдомовка, тоже в Москве не бывавшая, шумно вздыхала, слушая Алексея, и все подкладывала ему да подкладывала...
Звено Горова, переброшенное по тревоге на полевую площадку близ границы, чтобы встретить и отразить возможную агрессию Японии, боевого союзника Гитлера, Его-шин навещал несколько раз. Высадили их там десантом, с гончаркой, двумя примусами, запасом продуктов. Все хозяйственные работы, от рытья сортирных ям до складских навесов, выполнены летчиками. «Где наша не пропадала! — говорил сержант Житников, новичок, летом прибывший из училища. — Старшина звонит: «Пришлите лошадь дрова возить!» — «Нет лошади!» — «Тогда двух курсантов!..» В нем была свежа курсантская готовность на любую работенку, он выступал там заводилой во всем. «Слегу круче, круче заводите, товарищ старший лейтенант, и — бросили! Тут она, наша, никуда не денется!» — «Эй, скажи-ка, дядя Влас, — весело командовал Житников, когда брали с земли какой-то груз артелью, — ты за нас иль мы за вас?..»
Всем подчиненным, осаждавшим командира рапортами об отправке на фронт, Егошин отвечал: «Я тоже ни в чем не провинился...» — но, перед тем как самому отбыть в действующую армию, навестил дежурное звено еще раз. «Надо, надо попрощаться, — говорила Клава. — Горов молится на тебя...» Под конец рабочего дня, напарившись в кабинах, гуртом отправились на озеро — обмыть грешные тела, отвести душу, разрядиться.
Первым ворвался на поросший высокой травой берег тот же Егор Житников. Быстро сбросил с себя одежду, взобрался на корягу, нависавшую над водой, сделал, ни на кого не глядя, разминку, начал прыжки. Прыжок — и, отряхиваясь, как собака, на корягу, прыжок — и на корягу. Каждый нырок исполнял по-новому; то спинкой, то ласточкой, то переломившись. Набор номеров имел богатый, какая-то ненасытность толкала сержанта. Когда же восемь добрых молодцев затеяли на плаву сражение, имитацию воздушного