Мгновение – вечность
Шрифт:
Она молча, кивком головы подтвердила, мол, да, какие вопросы? Все ясно.
Чиркнув спичкой, Дралкин затянулся, смакуя дымок, его брови сложились домиком, занимавшим всю верхнюю часть лица, глаза потемнели. Ей показалось, что после такой затяжки он заговорит с ней о чем-то другом, к полетам не относящемся, – так он на нее посмотрел.
– Пирожочек с полки – заслужила, твой! – оборвал себя Дралкин и пошел с докладом о ней – она это видела – к Добролюбову. Умный, милый Гриша Дралкин, верный друг!..
Начлет упредил намерения инструктора. Начлет с инструктором не посчитался. Или он ему не доверял?!
Начлет решил проверить курсанта Бахареву лично.
Ее доклад о готовности
Старче нашел, однако, что он не беспомощен, и оборвал ее, внушительно напомнив:
– Аэродром – не лебединое озеро, лебединых танцев не исполнять! Полет по кругу! – и жестом указал ей на кабину.
Мягкий шлем сидел на Старче тыковкой, в воздухе он обходился поношенной фуражкой армейского образца, повернутой козырьком назад.
Как сел к Лене спиной, склонив голову набок, так и сидел не шевелясь, ничем себя не обнаруживая, только в зеркало заднего вида поглядывал. «Как сыч, – подумала Лена после первой посадки, рассматривая треснувший козырек его фуражки. – Или заснул?»
– Нельзя, Бахарева! – прогремел начлет, оборачиваясь. – Никуда не годится! «Он меня законопатит!»
– Отвлекающие помехи – бич, – продолжал начлет. – В воздухе так: чуть моргнешь – и сглотнут, не поморщатся… Волосы, волосы, говорю, подбери, ведь мешают, в глаза лезут!
С ловкостью обезьяны выхватила она у раскрывшего рот техника кусок белой киперной ленты, приготовленной для обмотки маслопровода, и так ловко, а главное, молниеносно прибрала выбившуюся прядь, затянула шлем.
– Другое дело, – сказал начлет, отворачиваясь. – Еще кружок.
После второй посадки Старче, ни слова ей не сказав, выбрался из кабины, подозвал к себе инструктора Дралкина.
– В авиации заднего хода нет, так? – прокричал он сквозь бульканье мотора. – Надо выпускать!..
«Выпускать!»
Они отошли в сторонку.
Лена, сидя в кабине, угадывала их разговор, заглушенный мотором, то, что говорил, в частности, стоявший к ней лицом Старче, по движению его губ: «Ее? Первой?» Или: «С нее? Начнем?» Дралкин сказал: «Почему бы нет? С нее!» Или что-то в этом роде. Определенно сказал. Начлет переспросил: «С бабы?!» Лучшего возражения быть не могло. И удивление в нем, для всех понятное, и сомнение, достаточно скрытое… Она упустила нить разговора, но решение Старче прочла по его губам безошибочно: «Сургин!..» Дралкин слушал его покорно.
…Так она оказалась второй после Володьки Сургина, второй из шестидесяти шести курсантов, молодых парней, еще школьников, студентов, самостоятельно шагнувших в небо, не знавших, какие купели им уготованы, счастливых своим выбором в тот безветренный мой сорок первого года. «Почему он вас недослушал?» – спросила Лена инструктора про своего недоброжелателя, Старче. Дралкин пожал плечами: «Здесь меня всерьез не принимают…» – «Но ведь это несправедливо!» – «А я долго-то не задержусь… Только они меня и видели…» – «Тоже неправильно!» – «Что неправильно, Бахарева? – морщил лоб Дралкин. – Начлет, видишь, как смотрит: девицы, говорит, идут вне зачета. Сургин, скажем, послабее тебя, но на него есть разнарядка. А ты невоеннообязанная, на тебя разнарядки нет», – он впервые говорил с ней без недомолвок, она чувствовала в нем своего единомышленника. Второе место, поняла Лена, победа. И чем пышнее хвала, воздаваемая ей на старте («Летящая по облакам» – называлась передовичка в «боевом листке»), тем жестче ее соперничество с сильным полом.
«Сегодня я, как он, – думала Лена о белозубом комбриге, ворочаясь на теткином сундучке, ожидая сна-предчувствия, которому она верила и от которого у нее захватывало дух. – Сегодня я ему ровня…»
…Год с небольшим спустя на северо-западе, под Старой Руссой, командир
Увидав Баранова под Сталинградом в первые минуты пребывания на фронтовом аэродроме, Лена забыла комбрига, забыла Дралкина, забыла всех…
Слова Дралкина: «Баба против мужика…» – она помнила, часто к ним возвращалась, продолжая спор с инструктором, думая не так, как Дралкин, поступая вопреки его советам; когда Григорий, получив на весенней регате кубок, бросил аэроклуб, уехал, Лена заняла его место инструктора.
Но в первые минуты пребывания в Конной под впечатлением поединка она, ошеломленная, должна была признать: то, что сделал в бою Баранов, ей недоступно.
И – непосильно…
…Спешно выдвинутый в засаду на волжский берег, Михаил Баранов отлеживался, приходил в себя.
За близкой рекой гремело и ухало, шальные самолеты, петляя по низинкам, мели береговую гальку, терпкий запах мазута держался над степью – Баранов, казалось, ничего этого не видел и не слышал. «Поднимать в случае команды по радио „Атака!“ и на обед», – наказал он, укладываясь под крылом своего «ЯКа» с тугим парашютом в головах.
Счастливая способность «замыкаться на массу», то есть засыпать молодым, здоровым, усталым сном, изменила ему после ранения: прикорнув, он постанывал, вздрагивал, часто пробуждался, – ночь накануне Михаил провел плохо. Венька Лубок ввалился среди ночи, пьяный, в женскую землянку, просил у Бахаревой прощения («Я под Обливской напортачил, я!..»), ничего не выпросил, опять загорланил: «Все про тебя знаю, все!.. Как в окопчике с тем сержантом, что на „горбатом“ сесть не может, от бомбежки два часа пряталась – знаю!.. Еще кой-чего!..» Прибежавшего на шум старшего политрука обозвал «бабским заступником», «бабским комиссаром», с ним схватился: «А вам известно, что она молилась?!. Да, молилась в землянке, на коленях!.. Я днем вошел, а она – на коленях, в угол уставилась, пальцы щепоткой… а еще комсомолка!..» Старший политрук поднял Баранова: Венька Лубок – его летчик, с распущенностью надо кончать…
Усталость физическая не так тяготила Баранова, как изнуряла его в обстановке неравных боев необходимость постоянной внутренней собранности. И на Дону – в июле и в августе – гнет был велик, но какие-то просветы все же случались. Даже в дни боев за переправы, делая на Калач, на Вертячий по пять-шесть вылетов, он мог себе позволить вечером разрядку. С отходом авиачастей на левый берег Волги отдушин не оставалось. Чем тяжелее становилось городу, тем большее место занимал он в мыслях Баранова, разрастаясь в одну неотступную думу о нем. Досуга, как, например, это дежурство, выпадали и сейчас, но внутренне он весь был во власти горящего Сталинграда; понимая, что здесь стоять до последнего, сомневался в одном: хватит ли его, Баранова, на всю эту сечу. «У нас на Руси силу в пазухе носи» – воистину так. Не на виду, а в пазухе, расходуй бережливо, с толком, растраченное ворохами не соберешь крохами. Широко, приветливо улыбаясь в ответ на поздравления с одержанной в воздухе победой, Баранов чувствовал себя на пределе, ему казалось: все видят, как он опустошен последним боем над Конной…