Мгновение – вечность
Шрифт:
«Я шел по следу, он сбился, сбился, – внушал себе Павел, мчась вдогон, заглушая сомнения, отчаиваясь оттого, что расстояние до Лены, до флагмана не сокращалось… почти не сокращалось. А горючее таяло, как будто в бензобаке образовалась течь. – Он сбился, сбился, – заклинал себя Гранищев. – Но там – штурман! Радио на борту. Лучший разведчик части!..»
Усилие, которым при встрече с «африканцем» Павел удерживал себя, отвращал от «змейки», мнимо спасительной, будто дарующей жизнь, а в действительности обманчивой, ставившей его под нацеленный удар, – это усилие не шло в сравнение с тем, что он должен был проявить, доставая, – кого-то!.. Не всех?.. Но может быть, может быть, – доставая и…
«Стоп! – сказал себе Павел, несясь вперед. – Сожгу горючее и грохнусь первым, не доходя Ростова. Флагмана не взять, флагмана я
Выцарапать по одному, сколько позволит бензин, и – оторваться, отколоться от строя. Вся тяжесть Сталинграда не перетягивала этого труда и выпавшей ему муки – отколоться от строя. Строй, верность строю – первая заповедь Баранова, он внедрял ее всеми доступными средствами, вплоть до пулеметного огня, когда такие, как Лубок, не понимали русских слов…
В просветах поземки мелькнул изгиб дороги – рубеж! Павел смотрел на скифский холм, какой-то частью своего «я» отдавая должное искусству топографа, воссоздавшего на карте холм и облегающую его подкову, и тем же внутренним чувством уверяясь в гибельности слепого движения группы. «Брать влево, идти на Ростов!» – должен был приказать себе Солдат, а вместо этого думал о Лене:
«Доверилась, забылась, земли не видит. Инструктор, ненаглядный Дралкин, ослепил Орлицу. Все лучше Гранищева: Баранов лучше, Дралкин лучше… Ты судья, Лена, твое слово – закон: лучше. Одно мне нужно, одного хочу: чтобы сейчас, только сейчас, когда сомнения жгут душу, ты поверила мне, только сейчас пошла за мной…»
Лена, будто в насмешку над ним, теснее придвинулась к флагману.
Укатали сивку крутые горки. Не ведают, что творят. Выломиться из строя, бросить своих… Впервые услышал летчик, как в небе – громче мотора – стучит его сердце.
Он поравнялся с «ЯКом», мотавшимся у «пешки» в хвосте. До Лены – три таких расстояния… «Поздно!»
Павел качнул крылом влево, в сторону Ростова. «ЯК», колыхнувшись, сейчас же ему ответил. Павел глубже опустил крыло: «Готов ли ты изменить курс?»
«Готов!» – ответил «ЯК». Солнце высветило меловой росчерк на его хвосте… «Семерка», Егор, повелитель птиц! Минувшей ночью в потемках, придерживая Павла, чтобы не шевелился, не дышал, Егор одними губами произнес «Ди нахтигаль!» и сделал легкий дирижерский знак. Птаха защелкала! Сияющими во тьме глазами Егор призвал: «Смотри, смотри!» – и он увидел, как на голой, незацветшей ветке трясет хвостиком маленький певец. «Что снилось?» – спросил его чародей утром. «Я сны редко вижу…» – «Представились мне лыжи, – делился с ним Житников, то ли озадаченный, то ли ото сна не отошедший. – Нас с такой скоростью отправляли в училище, что я лыжи на базу не сдал. И вот они мне явились. Стоят себе в холодном чулане, просмоленные, на распорочках, а мама кому-то рассказывает: „Летом он любил плавать, а зимой бегал на лыжах за свой десятый „А“ класс…“ Голос – мамы, а лица – нет». – «И я десятый прихватил, – сказал Павел, довольный, что оба они дотянули до десятого, вкусили сладкого плода, да повестки из военкоматов прилетели раньше, чем приглашения на выпускной бал. – А снов не люблю, – веско заметил Павел. – Ну их. Днем кошмаров насмотришься, да еще ночью….» Фронтовая жизнь, встававшая за его словами, была сержанту неведома, он отвечал откровенностью. «У меня лучше идет, – говорил Егор застенчиво, – когда я немного взвинчен. Возбужден, что ли…»
Егор, подстраиваясь к нему на «семерке», привлек жестами еще один «ЯК».
Не поздно…
Бог троицу любит.
«Вперед!» – показал Павел развернутой ладонью, как Баранов при возвращении с завода. Баранов повторял в воздухе это движение руки, подобное ходу шатунного механизма, отсылая их домой, чтобы одному покончить с делом, которого они, по нехватке ли горючего или по другой причине, не могли завершить. Но жест лейтенанта, перетянувшего на свою сторону два «ЯКа» из группы, по сути, был противоположен барановскому: Гранищев не отсылал от себя, а, напротив, призывал товарищей вместе, втроем образумить капитана, а вслед за ним и Лену.
При оставшихся крохах горючего форсирование мотора ускоряло опустошение баков, но не сделать последней, с риском собственного падения попытки Павел не мог.
– Семь градусов влево, – сказал Кулев, прерывая воцарившееся в кабине молчание.
– Где идем? – спросил Дралкин, доворачивая.
– Минутку…
– Место
– Все разлилось, видишь…
– Вижу, места не знаю. – Светлые глаза под темными бровями настороженно мерцали.
– Потоп… Уцепиться не за что…
Собственно Дона, русла реки, осевой опоры маршрута, Кулев давно не различал и уже не пытался его выделить, понимая, что открывшаяся перед ним, сверкавшая на солнце и слепившая его акватория есть не что иное, как весенний Дон, преображенный разливом. Из этого он исходил, ведя расчеты, счислял путь. Что-то чрезмерное, не речное выступало в мощи талых вод. Их спокойствие деиствовало гнетуще. Ростов словно бы канул в пучину, ни одного дымка впереди. Опустился на дно, как град Китеж. Бред.
Если не бред, то где город?
– Семь градусов влево, – вякнул он, чтобы не молчать, продолжая рыскать. Не будь за хвостом «маленьких», встал бы в круг. Не веря в него, не признавая круг как способ восстановления ориентировки. Только бы оттянуть время.
«Своего места не знаю», – сказал себе Кулев, косясь на младшего лейтенанта. Летчик, которым он повелевал, безропотный Дралкин внушал ему страх…
«Сейчас, сейчас», – отдалял Кулев признание вслух, ожидая какого-то озарения, чуда на водах. Время неслось стремительно. «Места не знаю», – подстегивал себя и медлил Кулев, поводя вокруг невидящими, ничего не узнающими глазами, ожидая и страшась Дралкина, его свирепого, как тогда, над немецким аэродромом, рыка: «Дай место!» Нет, подумал Кулев, он не рыка боится. Дралкин понял, раскусил его и заявит об этом прежде, чем штурман раскроет рот, – скажет, как приговорит, шансов на спасение не оставит. В жизни мало кто понимал Степана Кулева. Что, впрочем, ему не вредило, он от этого не страдал. «Я пошел!» – объявил однажды Степан командиру, сидевшему, как Дралкин, рядом, чуть впереди, за штурвалом, и выбросился с парашютом; три или пять минут перед тем глотничал он, внушая летчику, что линия фронта пройдена, что внизу – наши, а летчик ему не верил, летчик его не понимал, тянул, тянул подбитую, терявшую управление «пешку», только бы застраховать себя от посадки на стороне врага, от плена: в ста метрах от земли, на глазах спускавшегося на парашюте Кулева, не совладал с машиной командир…
«Я пошел!» – готов был прокричать Кулев, пригвожденный к креслу надвигавшейся катастрофой, необходимостью иной отчаянной команды: «Кто знает курс и время – выходи вперед!» Предстать перед всеми в чем мать родила. Самому, по доброй воле, отречься от доверенной ему миссии лидера, передать колонну в другие руки… Легче Кулеву ринуться в омут головой, как на митинге в Сталинграде, когда с появлением в полку сбитого «мессерами» капитана Авдыша над штабником-самозванцем нависла угроза разоблачения, – легче Степану броситься в пекло, под пули, чем признаться в собственной несостоятельности, неправоте, заявить: «Кто знает курс и время – выходи вперед!» Поступить так – значит потерять все, что набрал он за войну, прервать восхождение. Штурман эскадрильи – должность так себе, не ахти. Штурман эскадрильи – батрак, пашет от зари до зари, дотянуть ему до конца трудно. Штурман полка – вот должность. Вот кто сам себе хозяин. Поставил задачу, проверил готовность, провел разбор и пошел сражаться в городки… А кого ставят, кого выдвигают, если посмотреть?
Степан оглянулся.
Два истребителя слева верны себе: неразлучная, приросшая к лидеру, во всем ему послушная пара. Она Кулева не интересовала. За слепую верность плата одна – равнодушие. Еще на старте в Р. привлек Кулева «ЯК» в хвосте. Строптивый, в строю как бы автономный, на полпути притих, а теперь снова машет крылами… Собрал, сколотил троицу «ЯКов», куда-то их тянет.
Запрещая себе смотреть на бензочасы, не глядя в сторону Лены, Павел устремился за капитаном, сжигая последние литры, твердо зная истинный курс. Он обратит в свою веру, повернет на Ростов «маленьких», если его увидит, если его поймет, если за ним последует капитан. Он выходил на траверс Горова «ноздря в ноздрю», – но левее, много левее, начав загодя ему сигналить, раскачивать самолет, перекладывая его с крыла на крыло, бензин в баках, должно быть, плескался… Ему показалось, что Горов медленно – размышляя? – оборотил в его сторону голову. Дрогнул самолет Горова, и дрогнуло сердце Солдата: сбросил капитан, отвел от себя черные чары, прозрел…