Мицкевич в стихах Лермонтова
Шрифт:
Но если Лермонтов хотя бы в общих чертах имел представление о жизни салона Волконской, он не мог миновать в нем фигуры Мицкевича, подобно Веневитинову, но еще при жизни окруженному ореолом биографической легенды. Она создавалась спонтанно как легенда о поэте-изгнаннике. Она шла не только из круга Волконской, породившего «Портрет», — но и из других кружков и салонов, в которых бывал Мицкевич: например, из салона А. Елагиной — другого неофициального московского культурного центра. Рекомендуя Мицкевича попечениям Жуковского, Елагина писала о «гидре воспоминаний», терзающей «растерзанное сердце» поэта — основанием концепции становились собственные стихи Мицкевича («Resygnacija») [25] . Юная М. В. Киреевская записывала в дневник 19 февраля 1828 года: «…У нас были Мицкевич и Матюшкин. <.. > Мицкевич много говорил о Польше, как это должно быть ему тяжело, бедный изгнанный» [26] .
25
Письмо Жуковскому от 30 ноября 1827 года // Fiszman S.Z problematym pobytu Mickiewicza w Rosji. Warszawa, 1956. S. 88.
26
Парилова Г. Н., Саймонов А. Д.П. В. Киреевский и собранные им песни // ЛН. Т. 79. С. 24.
И наконец, еще один салон, из которого могли дойти к Лермонтову известия о Мицкевиче, — салон Пашковых. Это не литературный круг, — это
27
Сушков С.Возражение на статью Е. С. Некрасовой о графине Е. П. Ростопчиной // Вестник Европы. 1888. № 5. С. 393, 402, 431;
Сушков Д.К биографии графини Е. П. Ростопчиной // Исторический вестник. 1881. № 6. С.301.
А. В. Сушкова с одним из Столыпиных — столкновении, кажется, окончившемся дуэлью [28] . Воспоминания самой Ростопчиной о времени знакомства с Лермонтовым неотчетливы; она упоминала, что видела будущего поэта два раза на детских балах, где она «прыгала и скакала, как настоящая девочка», какою и была, в то время как он, в то время ученик Благородного пансиона, старался вскружить голову ее кокетливой кузине — Е. А. Сушковой [29] . Здесь обычное для мемуаров смещение хронологии: в 1830 году, к которому относится юношеский роман Лермонтова, девятнадцатилетняя Додо Сушкова, конечно, не могла резвиться, «как девочка», на детских балах, — и, стало быть, первые встречи нужно отнести к 1828, если не к 1827 году, когда Лермонтов с бабушкой переехал в Москву. Уже в 1831 году Лермонтов адресует Додо мадригальное послание, где обнаруживает не вполне обычную осведомленность в ее литературных занятиях: так, он знает о ее «Талисмане», напечатанном под анаграммой и тщательно скрывавшемся от родных, считавших поэтическую деятельность предосудительной для молодой девушки. Дело объясняется просто — неосознаваемыми, не фиксируемыми специально семейными знакомствами. Е. А. Ладыженская, сестра Е. А. Сушковой, писала о них: «Мы обе были знакомы с ним по Москве, он был сверстник и сотоварищ (по бывшему Моск. Благ. Унив. Пансиону) наших двоюродных братьев Сер. и Дм. Петровичей Сушковых, такой же неоперившийся юноша, как с десяток подрастающих или выросших мальчиков на глазах и на попечении Беклешовых» [30] . «Я знал Лермонтова долго и хорошо, — подтверждал сам С. Сушков, — познакомились мы еще в отроческом возрасте на скамьях московского благородного университетского пансиона в 1828 году, где он был на два года старше меня по классу и летами…» [31] Лаконизм и скудость этих свидетельств есть показатель не разобщенности, а, напротив, — особой плотности бытовой и литературной среды, в особенности в Москве, где связи родства и знакомства по традиции сохранялись и поддерживались и не нуждались поэтому в специальных разъяснениях. Тем большее значение приобретает для нас мемуарное письмо Е. П. Ростопчиной от 17 марта 1852 года, где она рассказывала о первом визите Мицкевича и Малевского в дом
28
Фадеев А. М.Воспоминания: 1790–1867 гг. Одесса, 1897. Ч. 1. С. 93–94.
29
Воспоминания 1972. С. 281.
30
Сушкова Е. [Хвостова Е. А.].Записки, 1812–1841. Л., 1928. С. 327.
31
Сушков С.Биографический очерк // Ростопчина Е. П. Сочинения. СПб., 1890. Т. 1. С. XXI.
Пашковых «более двадцати лет назад». Ростопчина вспоминала, как Павел Муханов привел к ним двух незнакомцев, «двух прекрасных юношей, двух странников, двух чужеземцев»; один из них, сразу обративший на себя внимание девочки, был «брюнет, с бледным лицом, с роскошной черной шевелюрой, вдохновенным взором, задумчивым выражением лица»; «на всем его облике было написано предсказание великого будущего, судьбы славной и исключительной». Муханов представил его как одного из самых великих поэтов века. Это был Мицкевич [32] .
32
Mickiewicz Wl.Op. cit. S. XLIII (подл. no-фр.).
В этом письме, как и в воспоминаниях Ростопчиной о Лермонтове, есть легкие и однотипные хронологические смещения. Если Муханов представил Мицкевича как автора «Валленрода», значит, визит состоялся не ранее 1828 года, — но тогда он не мог, конечно, посадить к себе на колени «крошку» («petite»), внучку Пашковых, которой было в ту пору около семнадцати лет. Остается думать, что визит этот произошел ранее, может быть, сразу после сближения Мицкевича с братьями Полевыми, с которыми сотрудничали братья Мухановы; детали могли выпасть из памяти Ростопчиной и контаминироваться с более поздними представлениями о Мицкевиче, наложившими сильный отпечаток на ее воспоминания. При всех обстоятельствах нам важно, что Мицкевич бывает у Пашковых как раз во время пансионского обучения Лермонтова и что и здесь он воспринимается младшим поколением как великий поэт, изгнанник (p`elerin), «странник» с романтической судьбой. Конечно, речь Муханова передана по памяти и приблизительно, — однако и в этом виде она почти совпадает с тем, что писал о Мицкевиче «Московский телеграф»: «Когда умолк Гете, когда нет Байрона, Мицкевич — будем гордиться этим — не только первый поэт Польши, но едва ли не первый из существующих ныне поэтов. „Валленрод“, „Праотцы“, „Сонеты“, „Фарис“ суть создания творческого воображения, которым ни один из существующих ныне поэтов Англии, Германии, Франции и Италии ничего противопоставить не может» [33] .
33
Московский телеграф. 1829. Март. № 6. С. 199.
Мы можем прервать на этом обзор материалов о Мицкевиче в московских салонах. Он дает нам основания для исходного тезиса: известия о польском поэте могли проникать к Лермонтову не только из печати — и даже не в первую очередь из печати, а из устных источников, причем по самым разнообразным каналам, а не только через литературных информаторов типа Раича. При этом существенно, что вокруг Мицкевича уже складывалась изустная легенда, — и ядром ее было представление о великом поэте-изгнаннике. Оно опиралось, конечно, на реальную судьбу польского поэта, — но реальные судьбы не обязательно адекватны биографической мифологеме, — в данном случае мы можем говорить о последней. Она поддерживалась и самим Мицкевичем: в его письмах и разговорах второй половины 1820-х годов скитальчество, изгнанничество проходит как одна из центральных автобиографических тем. В знаменитой прощальной импровизации в Москве в 1828 году он сравнивал себя с нищим странником, погибающим на чужбине и сохраняющим при себе единственную драгоценность — подаренный ему друзьями кубок. Нелишним будет заметить, что лирический мотив «странника», «изгнанника» — один из важнейших как в раннем, так и в позднем лермонтовском творчестве.
Все это вполне соответствует той художественной идее, которая лежит
Теперь нам предстоит вновь обратиться к его тексту и проверить, соответствуют ли конкретные реалии реалиям биографии Мицкевича, известным в московском обществе.
Строка «Коварной жизнью недовольный, / Обманут низкой клеветой» может иметь как общий, так и более конкретный смысл.
Выход в свет «Крымских сонетов» и «Конрада Валленрода» вызвал резкую реакцию в литературных и политических кругах. Вряд ли Лермонтов знал в 1829 году о той «ужасной классической грозе», которая поднялась в Варшаве против романтической школы, о чем упоминал Вяземский в письме к жене в конце марта 1828 года [34] и ответом на которую была статья Мицкевича «О критиках и рецензентах варшавских». Правда, статья эта была в 1829 году напечатана в «Московском телеграфе» как предисловие к собранию стихотворений Мицкевича, и следы полемики отразились в русской печати, — но было бы рискованно предполагать, что пансионер Лермонтов внимательно следил за этими спорами и расценивал их как инсинуации «классиков» против вождя польского романтического движения [35] . Зато трудно представить себе, что он не был осведомлен, хотя бы в самых общих чертах, о политических причинах «изгнанничества» Мицкевича. В 1827 году, рекомендуя Жуковскому Мицкевича и Малевского, Вяземский упоминал, что они «жертвы чванства и подлости Новосильцева» [36] , в апреле же 1828 года, после выхода «Валленрода» и краткого апологетического объявления о нем «Северной пчелы», Новосильцев составил обширный рапорт, где, исходя из содержания поэмы, обвинил ее автора в тайных противоправительственных замыслах [37] . Политическое дело велось секретно, но отзвуки его слышались в обществе. Мицкевич позднее рассказывал Реттелю, что донос Новосильцева был направлен Николаю I, находившемуся в армии Дибича за Дунаем, и пришел как раз в то время, когда Николай был в хорошем настроении из-за успехов русских войск. Он не придал особенного значения делу и отослал бумаги обратно в Петербург с повелением назначить комиссию для расследования. «Для этой комиссии, состоявшей из трех человек, кроме Жуковского, искреннего поклонника Мицкевича, был избран еще один, хотя и литератор, но давний приятель Мицкевича, и третий, человек недалекий и привыкший полагаться на авторитет коллег. Нет поэтому ничего удивительного, что составленный рапорт был весьма благоприятен для Мицкевича <…>. В это время Николай не хотел или не мог ближе заниматься этим делом, главным образом потому, что отношения между Варшавой и Петербургом, т. е. между ним и великим князем, были довольно напряженными. Добрым расположением царя не замедлили воспользоваться, и некоторые влиятельные особы стали хлопотать о разрешении Мицкевичу выехать за границу…» [38]
34
Звенья. М.; Л., 1934. Вып. 3–4. С. 216.
35
Московский телеграф. 1829. № 17. С. 3–36. Такая версия, хотя и осторожно, все же высказывалась; см., например: Bulletin du Nord. 1828. Janvier. P. 50.
36
Мицкевич А.Собр. соч. М., 1954. Т. 5. С. 615.
37
Д<убровин>Н.Н. И. Греч, Ф. В. Булгарин и А. Мицкевич. (Материалы для их биографий) // Русская старина. 1903. № 11. С. 331–351; «Конрад Валленрод». (Материалы из архива Н. Н. Новосильцева). Публ. И. Г. Попруженко // Русский архив. 1908. № 1. С. 64–74.
38
Mickiewicz A.Pisma. Paryz; Lwow, 1880. Т. V. S. 264. Приведено у Гомолицкого ( Gomolicky L.Dziennik pobytu Adama Mickiewicza w Rosji. Warszawa: Ksiazka i Wiedza, 1949. S. 257–258; русский перевод см.: Реттель Л.Александр Пушкин. Историко-литературная справка / Вступ. заметка, пер. с польского и примеч. С. Басова-Верхоянцева // Звенья. М.; Л., 1934. Вып. 3–4. С. 204–214.
Вероятно, не случайно Вяземский в письме к жене в начале мая 1828 года упоминает о преследованиях Мицкевича. «…Когда подумаешь, что этот человек гоним и что пьяный Новосильцев и подлый Байков могут играть его судьбою! В хорошее время живем мы, нечего сказать!» [39] Уже позднее, в феврале 1829 года, перед самым отъездом, Мицкевич пишет Жуковскому ответ на его запросы, вкратце рассказывает о своей изгнаннической «Одиссее» и намекает на «Илиаду», с «неистовствами» «литовского Ахиллеса» — Новосильцева, «причинившего столько зла школьникам» [40] .
39
Мицкевич А.Собр. соч. Т. 5. С. 625.
40
Там же. С. 416.
Нам важно отметить во всех этих устных версиях мотив, который появится затем в лермонтовском стихотворении, — «несправедливое преследование», «наветы» «низкой клеветы» — очень существенный дополнительный штрих, довершающий портрет «изгнанника».
В это самое время, как будто демонстративно, московское общество устраивает Мицкевичу прощальный обед по поводу его отъезда из Москвы в Петербург. «Когда он уезжал из Москвы, — писал Малиновский Лелевелю 25 апреля (7 мая) 1828 года, — тамошние литераторы устроили великолепный пир, подарили ему серебряный кубок, на котором вырезаны имена участников банкета и поклонников Адама». Имена эти известны: Е. Баратынский, П. и И. Киреевские, А. Елагин, Н. Рожалин, Н. Полевой, С. Шевырев, С. Соболевский. «Декламировали стихи, написанные по этому случаю, — продолжает Малиновский, — пели песенки. Поэта провожали со слезами. Он отвечал им импровизацией, которая вызвала такой энтузиазм, что поэт Баратынский, упав на колени, воскликнул: „Ah mon Dieu, pourquoi n’est-il pas Russe!“ <Ax, боже мой, почему он не русский?>» [41] Ф. Малевский сохранил нам содержание этой импровизации. Мицкевич сравнил себя со странником, умирающим в чужом краю. Хозяин, давший ему приют, не обнаружил на трупе ничего, кроме укрытого в складках плаща кубка [42] . Этой импровизацией был доволен сам Мицкевич; много позднее Петр Киреевский писал брату, что «силу живого слова» он «видел в полном величии при провожании Мицкевича» [43] . Восклицание Баратынского, конечно, было ответом на самое содержание речи: оно также имплицировало понятие «изгнанник».
41
Mickiewicz Wl.Op. cit. S. 318–319; ср. в письме самого Мицкевича Одынцу от 28 апреля / 10 мая 1828 года: МицкевичА. Собр. соч. Т. 5. С. 404.
42
Gomolicky L.Op. cit. S. 260–261.
43
Русские Пропилеи. М., 1915. Т. 1. С. 61.
В сознании самого поэта и его друзей изгнание не оканчивалось, а продолжалось: Мицкевич уезжал не на родину, а на чужбину. Его отъезд принципиально разнился от учено-литературного путешествия Шевырева. Весь этот вечер, состоявшийся в доме Соболевского во второй половине апреля 1828 года, носил ритуально-символический характер, и импровизация Мицкевича как нельзя лучше соответствовала прощальным стихам, сочиненным И. Киреевским. Стихи сопровождали памятный кубок и содержали основной поэтический мотив: дружбы, утешающей в страданиях и скитаниях, точнее, дружеского сопричастия. Кубок — символ связи, непрекращающегося духовного общения поэта с теми, чьи имена на нем запечатлены. Они откликнутся на грусть владельца: