Мифогенная любовь каст, том 1
Шрифт:
Дунаев достал из кармана кулек с грибами, съел несколько штук. Блажные грибки оказались крошечными, пресными, с запахом болота. Не успел он дожевать их, как услышал шаги, приближающиеся к нему. Он быстро спрятал кулек обратно в карман. Он узнал походку Глаши – особую походку женщины на восьмом месяце беременности.
– Владимир Петрович, я тут баньку протопила. Пойдемте, попарю вас, а то вы в лесу-то задубели сильно.
– Банька – это хорошо. Банька – это дело, – обрадовался парторг. Он действительно давненько не парился и вообще ходил грязный, как коряга. – Пора, видать, потихоньку возвращаться в человеческий облик.
Глаша взяла его под руку, и они вместе пошли через
В предбаннике Дунаев сел на лавку, стал стягивать сапоги. Глаша помогала ему. Затем помогла снять всю одежду. Дунаев не стыдился перед ней своей наготы, ведь он не видел Глашу, и ему казалось, что и она его тоже не видит.
Но она все-таки видела его. Во всяком случае, вздохнула и тихо произнесла:
– Худой какой. Отошшали…
Дунаев только хмыкнул и прошелся пальцами по своим ребрам, как бы играя на баяне.
– Отошшали – не оплошали, – подмигнул он во тьму.
По шороху и звукам он понял, что Глаша тоже снимает с себя одежду. Ей-то уж совсем нечего было стесняться – Дунаева она считала слепым. Тем не менее мысль о том, что он стоит голый перед молодой и тоже голой женщиной, возбудила Дунаева. Он прикрыл приподнявшийся член рукой, делая вид, что почесывает колено. Но Глаша взяла его за руку и ввела в горячую, дышащую жаром баню. Жар обжег лицо и тело, и немного закружилась голова.
Послышался звук воды, выплескиваемой на раскаленные угли. Невидимый пар объял Дунаева – пар этот пахнул березовыми листьями, и далекой летней рекой, и болотной ряской, и распухшими от зноя деревьями, и песком, и кострами, и красными муравьями, струящимися по извилистым дорожкам в коре, и орущим кочегаром, и свежим как молоко телом Глаши, которое было совсем рядом – ближе, чем что-либо другое. Глаша обдала Дунаева с ног до головы водой и стала намыливать его, ловко орудуя мочалкой, смывая многодневную корку лесной и военной грязи. Вместе с грязью уходили следы ужаса и усталость, которая только что казалась неизлечимой. Дунаеву опять стало так хорошо, что он заплакал бы или рассмеялся, если бы не боялся вспугнуть свое блаженство. Блаженство излучалось на него невидимым телом Глаши, нежными прикосновениями ее скользких от мыла рук. Парторг больше не пытался скрыть возбуждение – скрыть было невозможно, да и не хотелось ничего скрывать, ведь нет же стыда в раю. Член откровенно стоял, и банный жар обжигал его обнажившуюся головку.
Невидимка, невидимка здесь со мною —Я так чувствую eelТы не бойся, твою тайну не открою,И сомкнется вещество.Даже здесь, в мире вещества,Тонкий ароматПоступи твоей.Для меняНе важны слова —Только этот садВ памяти моей.Глаша, конечно, заметила, что творилось с Дунаевым, но ничего не сказала, только легкий смешок донесся до парторга из тьмы. Этот смешок, смущенный,
Дунаев сидел на скамье, а Глаша стояла над ним и мыла его голову. Невидимая мыльная пена легкими сгустками падала ему на лицо, и едкие пузырьки с бесплотным хрустом лопались в мокрых ресницах, и мыльная вода стекала на губы, оседая на них давно знакомым дегтярным привкусом. Все было как в детстве, как в младенчестве, когда его мыла мама в большом железном корыте, и точно так же женские руки, блуждая в его намыленных волосах, руки, погруженные в голову, как в облако, уносили мысли в расплывчатое родное небо, высокое и бесконечное, где плыли такие же облака, и его сознание сливалось с ними и летело туда, где нет бед и напастей. Дунаев разомлел, но сексуальное возбуждение не исчезало – напротив, оно росло, и то он казался себе младенцем с огромным стоячим хуем, то вообще чудилось, что сам он исчез, стал облаком, и только член его самостоятельно возвышается среди пара, загипнотизированный близостью невидимого женского тела. Банный жар, ему казалось, исходит от Глаши. Она сама и была баней. Он чувствовал перед своим лицом ее беременный живот, он как бы смотрел в него, не видя, и этот мрак вокруг заставлял его думать иногда, что сам он – еще нерожденный ребенок, сидящий в утробе, как в распаренном коконе.
Он подался вперед, прижался лицом к ее животу и ощутил губами пупок, где нашел маленькое озерцо горячей влаги, которую с жадностью выпил.
Движения ее рук в его волосах замедлились, но она не отстранилась, а только тихо произнесла:
– Ой, что вы? Что вы это?
Он приподнял голову и обхватил губами ее влажный твердый сосок. Младенческие ощущения опьянили его с новой силой. В какой-то момент показалось, что он действительно пьет молоко – сладкий и отчего-то холодный ручеек медленно струился в гортань.
«Это смысл, – подумалось ему. – Молоко – это смысл».
Глаша глубоко вздохнула. Ее пальцы нежно сжали его голову внутри пенного облака, которое было бы белоснежным, если бы не принадлежало Черным деревням.
Он запрокинул лицо, и его губы встретились с ее губами. Поцелуй оказался долгим, как гуляние на реку, и, целуя ее губы, Дунаев обнял ее ноги, одновременно слегка раздвигая их.
– Что вы… мне же нельзя это… – очень тихо произнесла Глаша. – Нельзя сейчас. Вы же знаете.
– Не бойся, – опьяненно пробормотал Дунаев, – Мы бережно. С самого краешку только. Я умею.
Он осторожно ввел член в тело Глаши, но не целиком, а чуть-чуть, так что член стал как гость, который не вошел в комнату, а лишь заглянул в нее. Это положение, требующее самообуздания, доставляло Дунаеву особенно острое наслаждение. Не продвигаясь ни на йоту дальше в глубину горячей влажной темноты (которая была уже второй темнотой – темнотой в темноте), он стал производить осторожные движения туда и обратно: индийские авторы трактатов о любви, наверное, назвали бы это «топтанием в дверях», а китайские писатели упомянули бы о «робком просителе, обивающем пороги министерства со своим ходатайством». Но Дунаев был русский и не нуждался в эвфемизмах. Ему и так было хорошо. И женщине, с которой он осторожно соединялся, тоже было хорошо, судя по ее вздохам и сбивчивым горячим нашептываниям на ухо. Она невнятно шептала что-то нежное, что-то народное, а Дунаев думал, что никогда ее не увидит, хотя и не слепой.