Мифогенная любовь каст, том 1
Шрифт:
У самого выхода со «сцены» в воображаемый зал лежали два мертвых немца, видимо державших здесь огневую точку до последнего патрона.
Дунаев только что съел небольшой кусочек своей хлебной плоти и, сытый, собирался чуть-чуть вздремнуть в уютном уголке между кроваткой и трюмо. Шелковая ткань, расшитая цаплями, нежно касалась заскорузлого виска парторга, свет прожектора иногда скользил по комнате, высвечивая ту или иную трогательную деталь: то плюшевого медвежонка, поблескивающего из угла своими стеклянными глазками, то фарфорового поросенка в смешных клетчатых штанишках на полочке шкафа, то картинку, где задумчивый мальчик шептался о чем-то с серьезным упитанным кроликом. Все навевало сладкий сон. Но сон не случился: в соседней комнате послышались осторожные шаги. Дунаев неожиданно для себя ощутил укольчик любопытства (чувства ненадолго оживали после еды). Он выполз из своего укрытия и тихо подполз к портьерам. Сквозь щелку в бархате он разглядел в столовой солдата-смершевца с автоматом, рассматривающего лица убитых немцев. «Столовая» из-за отсутствия двух стен была хорошо освещена, и Дунаев ясно разглядел нашивки частей СМЕРШ на униформе солдата. Внезапно ярость охватила парторга, ярость по отношению к
Не раздвигая портьер, Дунаев сказал (говорить ему было мучительно трудно, но голос выходил громкий, с необычной акустикой):
– Эй, слушай меня внимательно!
Смершевец молниеносно вскинул автомат, присел, прикрывшись столом, и заорал:
– Стоять! Бросай оружие! Выходи! Стрелять буду!
– Ты говоришь, «выходи»? – усмехнулся Дунаев.
– Выходи, кому сказал! – снова заорал смершевец и взвел затвор автомата.
– Ну что ж, ты сам просишь об этом, – промолвил Дунаев, выключив «невидимость». И затем, раздвинув лбом портьеру, медленно выполз из темноты.
Раздался крик, который затем захлебнулся. Смершевец уронил автомат и смотрел вытаращенными глазами, побелев от ужаса, на то, что пред ним предстало.
Дунаев наслаждался его реакцией. От непроизвольной ухмылки даже треснула аппетитная поджаристая корочка у него на левой щеке.
– Ну что, гнида, ты хотел видеть меня? – наконец произнес он. – Что же ты молчишь? Может быть, арестуешь меня за дезертирство? – Он сделал паузу. – Я был в партизанском отряде, где с такими, как ты, поступали хуже, чем с немцами. В немцев стреляли, как в солдат, а вашего брата вешали на первом попавшемся дереве. Я был при этом. Я пытался дезертировать дважды: один раз я рвался в Эниз-му и чуть было не выбросился в черную дыру центральной матрешки. Второй раз, во сне, изменив имя, облик и судьбу, я дезертировал на Восток, дошел до границы с Китаем, где все обрывалось и заканчивалось, перешел ее и там, в полной пустоте, пытался продать Энизму первому желающему, которых там, конечно, не нашлось. Я предал этот мир и иной, я предал даже сладостное дно всего – ради Победы. Я спас Москву, святую столицу нашей страны, но за это меня бросили здесь, чтобы я сох и питался собственным телом. Впрочем, оно не мое, это просто хлеб, а хлеб существует для утоления голода. Скоро я доем себя и тогда окончательно дезертирую. Не хочешь ли арестовать меня как злостного рецидивиста? Это ведь твой долг.
Смершевец молчал, окаменев, явно не понимая ни слова. Дунаев подумал, что поступает глупо, впустую издеваясь над этим несчастным шакалом, тогда как его необходимо использовать.
Упомянув о «долге», он понял, что у него самого есть еще долг, который необходимо выполнить, чтобы мучившие его вопросы прояснились – пускай даже после его смерти.
– Слушай меня! – сказал он властно. – Бери бумагу и пиши то, что я тебе продиктую.
Смершевец, словно загипнотизированный, достал из планшета, который висел у него на боку, на ремне, лист бумаги и карандаш, положил лист на край овального обеденного стола, механическим движением очистив кусок его поверхности от известки и щебня.
Дунаев начал диктовать. Диктовал он неторопливо, с большими паузами, продумывая каждое слово.
Лубянка, НКВД
В специальный отдел по контролю
за партизанскими группами,
действующими на территории,
оккупированной неприятелем
Находясь на грани жизни и смерти, считаю своим долгом сообщить об определенных вещах, остающихся для меня неясными и настоятельно требующими разъяснения, поскольку от этого зависит, возможно, положение на фронтах войны и вообще исход героической борьбы нашего народа против фашистских агрессоров. Лицо, известное мне под кличками Поручик и Холеный, о котором мне известно только то, что в годы Гражданской войны он воевал на стороне белых, затем еще некоторое время продолжал борьбу против советской власти, командуя бандой под именем атамана Холеного, это лицо самостоятельно осуществляет масштабные операции по наблюдению за врагом, сбору информации в районах активных боевых действий и сосредоточения боевой техники врага, а также диверсии (главным образом психологические) против немецкой армии. Считая его деятельность в настоящее время в целом патриотической и направленной на подрыв вражеских сил, вынужден констатировать, что при этом он находится в тесном контакте с группами вражеских агентов, действующих на территории нашей страны. Об этих группах мне почти ничего не известно, могу сообщить только неточные наименования: «Группа Синей», состоящая в основном из детей женского пола, «Группа Бакалейщика», «Группа Петьки-Самописки» (тоже состоит из детей, но мальчиков), «Группа Настоящего Мужчины» и другие. Вышеуказанный Поручик, или Холеный, в целом пресекая деятельность этих преступных групп, при этом обменивается с ними информацией и даже, как я имел возможность заметить, поддерживает личные отношения с некоторыми из диверсантов, входящих в эти группы.
Считаю, что подробные сведения как об этих группах, как и о вышеуказанном Поручике, или Холеном, работникам органов необходимо собрать в кратчайшие сроки в том случае, если таковые сведения еще не имеются. От этого зависит наша Победа.
Смершевец старательно скрипел пером.
– А теперь возьми другой лист и пиши следующее, – скомандовал Дунаев.
В Избушку
В Светлицу
Сообщаю, что готов к смерти и согласен на падение в Безвозвратную Промежуточность, но только хочу предупредить Силы, самоотверженно ведущие борьбу с колдунами, покровительствующими
Глава 33
Нарезание и новогодняя ночь
Смершевец написал письма. Дунаев пожелал видеть их. Почерк был разъезжающийся, дряблый (видимо, от страха), кое-где переходящий в каракули, как будто писал старик-паралитик. Но все же текст можно было разобрать.
– Первое письмо отправь по почте, сам знаешь, куда, а второе отнеси в лес и кинь под густую ель, где темно, – приказал Дунаев. – А теперь иди.
Смершевец положил письма в планшет, вскинул автомат и вышел, не оглядываясь.
Теперь можно было подремать. Дунаев вернулся в спальню и снова забился в полюбившийся ему проемчик между трюмо и кроваткой. Он чувствовал огромное облегчение, словно содеял нечто давно в нем назревавшее.
«Я донес, донес…» – шептал он про себя, и подступающая дремота изменяла значение этих слов: ему казалось, он донес куда-то какую-то порученную ему ценность. Вот и сон услужливо окутал сознание. Дунаеву грезился (хотя как-то слабо, как на тоненькой пленке) античный, то ли просто довоенный стадион, где он бежал в виде некоего идеального атлета, неся на вытянутой руке вместо факела раскаленный золотой шарик. Шарик лежал на ладони и жег ее, но атлет Дунаев, сжав зубы, бежал к цели среди сверкающего колоссального пространства, где далеко по краям громоздились колоннады, амфитеатры… И вот он добежал – в финале его дорожки оказалась мягкая, словно бы из белого масла сложенная стена, в которой проделаны были одинаковые лунки. Во всех лунках были вставлены золотые шарики, подобные тому, что прожигал ладонь атлета. С горделивым, победоносным облегчением Дунаев вложил свой шарик в пустующую лунку.
«Донес!» – еще раз прошептал он и тут проснулся.
Ему захотелось съесть еще кусочек себя, но оказалось, что это уже невозможно – нижней челюсти не было, он съел ее целиком. Еще вчера это вызвало бы в нем мрачное, черствое отчаяние, но сегодня все было иным – он снова чувствовал свою подключенность, тайный приток магических сил, влажно-электрический шелест их потока, и все вокруг свидетельствовало об «исцелении», словно бы ласково подмигивая: цапли на шелковой ткани, маленькие лилии на обоях, плотно набитые ватой подушечки на лапках игрушечных животных. «Я прячусь в спальне девочки, и сам ведь я – спальня девочки, – подумал Дунаев. – Мы вложены друг в друга». Он понял вдруг, насколько невозможен и жесток был его план съесть себя целиком – ведь в теменной части была Снегурочкина спаленка-могилка и там она спала, безразличная к тому, спит ли она в хлебе, в теле человеческом или в земле. Лишить ее комнатки было бы кощунством. Словно почувствовав, что он думает о ней, Машенька произнесла:
У соседей, за стеночкой, праздник сегодня —Расставляют фужеры на скатерти белой,Пирогов сладкий запах, как жирная сводня,Входит в комнаты вкрадчивым призрачным телом.То рдеет винегрет в зеленом хрустале,То сок лимонный льют на жареную рыбу.Навис над бледно-желтым оливьеБлестящий паланкин, несущий торта глыбу.Одето в клоунский бумажный воротник,Стоит шампанское советское,А дно его упрятано в ледник,Чтобы потело тело полудетское.Шампанское – в серебряном ведре,Что отразит гостей смеющиеся лица:Мужчины пистолет имеют на бедре,А женщины – покров из тоненького ситца.Под скатертью стола сомкнутся женские коленки,Погладит их военная рука.Улыбка, дрожь, румянец… ПенкиЗдесь скоро снимут с молока.И дети строят елку хорошо,Все тянутся до верхних веток,И Дед Мороз трясет своим мешком,Исполненным болезненных конфеток.Уже где-то в прихожей поцелуй.Наверное, у вешалки, где шубкиВсе в снежной перхоти навалены горой,Целуют крашеные губки!Скорее просочимся к ним туда,В соседнюю квартиру, сквозь обои,Хотя бы музыкой, ведь Шуберт как слюдаИ Генделя томительны гобои!Хотя бы шумом ссоры иль собак,Хотя бы гулом артобстрелаИль группкою клопов, бредущих в потолках,В орнаментах и в складках тела.Ведь празднуют не что-то – Новый год!И новый бог, и новый мир, и трепет новыйНа всех нисходят из ночных высот,Как снег нисходит на ковер лиловый.«Эй, девочки! Смотрите, хлеб – капут!Скорей еще нарежьте, стряхивая крошки.Бегом на кухню!» И они бегут,Мелькая нимбом в кухонном окошке.