Мифы и заблуждения в изучении империи и национализма (сборник)
Шрифт:
Хотя в записи стиха использованы звуки местного диалекта, его орфография, тем не менее стих «конструирует» читателя, для которого эти отклонения не создадут серьезных препятствий. Скорее, вариации кода даже усиливают удовольствие, которое мы получаем от стиха. Когда мы говорим, что писатель ограничен ситуацией, в которой слова имеют значение, слово «ситуация» относится к крайне разнообразному феномену. В самом простом варианте это – место слова в обладающем значением контексте, грамматика или правила, которые позволяют этому контексту иметь смысл. Но это также постоянно раскрывающийся горизонт артикуляции все более тонких аспектов значения. Сказанное не означает, что среди постколониальных текстов нет таких, которые были бы малодоступны для читателя, но сама эта труднодоступность является частью стратегии различия. Литература, и особенно нарратив, обладает способностью одомашнивать даже наиболее чуждый опыт. Она не должна воспроизводить опыт, чтобы сконструировать значение. Этот принцип применим даже к самым малоизвестным
Можно пойти дальше и предположить, что автор подчинен не только ситуации дискурса, но также и читателю. Читатель присутствует как функция в процессе письма. Таким образом, отношения между этими социальными силами и текстом аналогичны отношениям между лингвистической системой и «текстом» определенного мировоззрения: эти отношения не причинные, не репрезентативные, они – взаимодополняемые. По модели этих своих социальных предшественников писатель и читатель функционируют как «присутствующие» друг для друга в актах чтения и письма, так же как собеседники взаимно присутствуют в разговоре. Читатель может присутствовать в процессе письма осознанно, в представлении автора о его аудитории и о целях письма, но его присутствие далеко не всегда столь определенно. Чтобы обнаружить присутствие функции читателя в письме, следует задуматься о том, может ли акт письма в принципе исключать одновременный акт чтения. Момент письма, в котором объективируется субъектность, есть одновременно момент чтения, в котором конституируется Другой. Именно Другой, даже если другой – это ты сам, придает объективность писанию, конституирует нечто как написанное. Само требование наличия смысла предполагает функцию читателя. Пространство, в котором писатель встречает читающего Другого, – не та или иная культура и не тот или иной язык. Это – parole, ситуация дискурса.
Функция писателя в чтении
Так же как читатели «пишут» текст, поскольку исходят из наличия у него значения, и так же как функция читателя присутствует в письме в качестве фокуса его способности означать, – так же писатель присутствует в чтении. Таким специфическим и практическим путем связано потребление и производство текста. И вновь это становится очевидным, во-первых, на сознательном уровне, когда читатель соглашается, что писатель сообщает ему нечто посредством текста. Читатели считают, что текст что-то им «сообщает», поскольку литературный текст пользуется языком по правилам, характерным для специфической деятельности – «рассказывания». Но невозможно «рассказать» другим то, что они не воспринимают или не «рассказывают сами». Ум проявляет себя в знании. Будь то ребенок, осваивающий язык, или ученый, «наблюдающий» за «объективным» миром, познание происходит в ситуации горизонтов ожиданий и другого знания. В процессе чтения горизонт ожиданий частично устанавливает развертывающийся текст, в то время как горизонт прочего знания (доступного посредством других текстов), точнее, релевантный горизонт прочего знания устанавливается в процессе познания.
Поскольку разговор – социальный акт, читатель конструирует другой диалогический полюс дискурса. Но читатели не просто реагируют на конвенции авторского Другого. Вполне независимо от претензий автора, они реагируют на «интенциональность» самой работы чтения. Эта работа состоит в том, чтобы видеть и отвечать, направлять внимание на то, что «доступно сознанию». Скажем более аккуратно: читатель не столько «видит текст», сколько видит согласно или «вместе» с текстом. Подобная ориентация на интенциональность текста происходит тогда, когда мы приписываем тексту автора. Из этого следует, что интенциональность текста может восприниматься как направление авторского сознания. Интерпретация никогда не бывает однозначной, но читатель в той же мере, что и автор, подчинен ситуации, правилам дискурса и направляющему Другому.
Наше представление о понимании аналогично нашему представлению о языке. Так, мы естественно допускаем, что это – обособленный опыт, что существуют характерные процессы понимания, когда мы «понимаем» то, что имеет соответствующие узнаваемые ментальные корреляты. Отсюда вытекает вопрос: как мы можем «понять» автора, даже пишущего на общем с нами языке, если его опыт бытия глубоко отличен от нашего? Но взгляд на понимание как на обособленный опыт поддается тестированию. Возьмем, к примеру, каменщика, который в диалоге со своим помощником пользуется термином «кирпич» в качестве сокращенной формы от фразы «Передай мне кирпич». Ни ему, ни помощнику не приходится каждый раз переводить слово «кирпич» в полную фразу, чтобы понять его смысл. Слово прекрасно обеспечивает функцию коммуникации в их профессиональном обмене. Именно использование слова «кирпич» и ситуация продолжения работы обнаруживает его значение как приказа. Те же процессы происходят, когда варианты английского, неологизмы или заимствования оказываются в письменном английском тексте. Как и большинство слов, они допускают много возможных вариантов использования, но именно использование в конкретной
Неверно, что понимание доступно лишь говорящим на общем родном языке и недоступно носителям другого языка. Значение и понимание значения существуют вне умов, в ситуации использования языка говорящими. Таким образом, понимание – это не функция деятельности ума, но локализация герменевтического объекта в лингвистической ситуации. Понимание языка означает, что я осознаю свою способность поддерживать на этом языке беседу. Когда я понимаю, что говорят мне другие люди, я вовсе не обязан разделять с ними запас их ментальных образов, а они, сообщая значение, не обязаны передавать слушателю «содержание» своего ума и любые дополнительные ментальные образы или ассоциации, вызываемые языком.
Витгенштейн заметил в обсуждении «Золотой ветви» Фрезера, что культурное недопонимание обычно возникает тогда, когда наши объяснения оспаривают реальность объясняемого феномена. На этом основании он подверг жесткой критике очевидно евроцентричное предположение Фрезера, согласно которому неевропейские магия, ритуалы и верования – производные «ошибочного мышления» или «псевдонауки». «Каждое объяснение – гипотеза, – говорит Витгенштейн [300] , – и объяснения Фрезера вовсе не были бы объяснениями, если бы в конечном счете они не соответствовали нашим внутренним предрасположенностям» [301] . Например, «если ритуал усыновления или удочерения ребенка предполагает, что мать вынимает его из-под собственной одежды, глупо видеть здесь ошибку и считать, будто сама мать верит в то, что только что родила ребенка» [302] . Символическая или ритуальная природа данного действия, независимо от его странности, совершенно доступна. Подобное объяснение никак не свидетельствует о невозможности межкультурного взаимопонимания, а лишь задает дистанцию, искажающую объект понимания, образует разрыв, ведущий к тому, что «объяснение» оказывается простым отражением нас самих.
Письмо, использующее английский как второй язык и открывающее при этом читателю ментальный и эмоциональный горизонт культуры «другого», призвано преодолеть этот разрыв и показать, что понимание является функцией лингвистической ситуации, в которой особое значение приобретает диалектика функций писателя и читателя. Подобное письмо подчеркивает учредительный характер события значения и множественную природу использования, в котором достигается значение. Однако, любопытным образом, такого рода литература содержит элемент, вызывающий разрыв иного типа. Подчеркивая дистанцию между участвующими в коммуникации писателями и читателями, текст лишает себя прозрачности, необходимой для его включения в доминантное культурное пространство англоговорящего читателя. Хотя подобное письмо и создает возможность культурного понимания, преодолевая эксклюзивный эффект антропологического объяснения, оно в то же время подрывает простые представления о значении и его передаваемости. Оно активно и наглядно восстанавливает реальность собственной культурной инаковости.
Стратегии трансформации
Все сказанное ставит перед нами вопрос: если значение – социальное достижение, как тогда объяснить очевидное ощущение культурной инаковости, часто возникающее при чтении постколониальных текстов? Как объяснить «материальность» чуждой постколониальной культуры, на которой она так настаивает посредством письма? Здесь, на самом деле, кроется самый интересный аспект связи между намеренностью письма и трансформирующим использованием языка. Да, значение в текстах устанавливается «социально», но различие и инаковость могут подобным же образом конструироваться в трансформированном дискурсе. Поэтому учредительное формирование значения и различия между значением и опытом не свидетельствует еще о том, что мы живем в совершенном прозрачном мире. Культурный опыт может быть очень разным, и эта разница, наряду с передачей культурного опыта, сама является характеристикой постколониальных текстов. Сказанное не означает, что склад умов читателя и писателя несовместимы. Однако это различие в разных формах включено в текст. Инсталлирование в текст различия не только происходит регулярно – оно являет собой важнейшую черту трансформативной функции постколониального письма. Наиболее удобную форму дистанцирования обеспечивает внедрение в текст «метонимического разрыва», т. е. ощущения различия, которое создается посредством использования определенных лингвистических стратегий. Языковая вариативность в постколониальном тексте выполняет метонимическую функцию.
Метонимический разрыв – это такой культурный разрыв, который возникает, когда апроприация колониального языка включает использование нерафинированных слов, фраз и выражений первого языка, или концептов, аллюзий и отсылок, предположительно неизвестных читателю. Подобные слова становятся синекдотичным отражением культуры писателя – частью, воплощающей целое, – но не внешнего мира, в отличие от колониального языка. Таким образом, включенный в текст язык «представляет» колонизированную культуру метонимически, и характерное для него сопротивление интерпретации конструирует «разрыв» между культурой писателя и колониальной культурой. Поэтому местный писатель может представлять свой мир колонизатору (и другим) на языке метрополии, одновременно сигнализируя и подчеркивая отличия от нее. На самом деле он говорит: «Я использую твой язык, чтобы ты мог понять мой мир, но отличия в моем использовании твоего языка покажут тебе, что ты не можешь разделить мой опыт».