Миграции
Шрифт:
Неожиданным следствием экономической разрухи явилось появление огромного количества пишущего люда. Кажется, сегодня стихи с таким серьезным видом пишутся только на Урале и в Прикарпатье — на двух оконечностях Восточно-Европейской равнины (виной ли тому близость гор и геомагнитная активность? В третьих горах — на юге равнины скоро уже лет десять, как не пишут, а стреляют — что-то со словами у них, видать, не то). В Ивано-Франковске, например, часто можно видеть, как за столиками уличных и дворовых кафе разные люди читают друг другу свои и чужие стихи. В этом Ивано-Франковске, бывшем Станиславе, издается самый радикальный из украинских литературно-художественных журналов «Четвер(г)», отдаленно напоминающий рижский «Родник» конца 80-х (редакторы: Издрик и Андрухович, последний — едва ли не самый
Душа украинского националиста (самими галичанами иронично зовущегося «нацыком») невыносимо скорбит оттого, что львиная доля печатной продукции в Украине выходит на русском языке. Даже во Львове издаются русские книги и литературные альманахи (например, роскошно оформленный альманах «Тор» или роман Виктора Сосноры «День зверя», так и не дождавшийся своего издателя в России). Для «новых украинцев» приглашаются выступать бывшие советские знаменитости, никакой попсы — Плисецкая, Гидон Кремер, Константин Райкин с «Превращением» и т. п. Стоимость билетов может доходить до ста американских долларов.
Но на всякого героя, как писал Платонов, есть своя курва, и здесь же, несмотря на прокламируемую открытость и «поведенность» на «Европе», лупят с иностранцев те же сто долларов за украинскую визу, несколько больше за номер без горячей воды и существенно больше — за попытку вывезти картинку, купленную у местных живописцев за несколько десятков, в лучшем случае сотен, долларов, в результате чего картинка чаще всего возвращается обескураженным покупателем огорченному живописцу. Отчего общее число художников уменьшаться не думает. Существует около десятка «раскрученных», дорогих художников и много десятков других — живописцев, графиков, керамистов и пр. — как минимум, абсолютно конкурентоспособных на европейском художественном рынке, — но большинство из них так никогда и не дождется «раскрутки» и обречено быть обираемо недальновидными местными и европейскими «жучками».
Помнится, в начале 90-х галицийские прожектеры рассчитывали зажить на доходы от туризма: понастроить в соседних областях 18 четырех- и пятизвездочных отелей — и жить не тужить. Сегодня об этом стараются не вспоминать, как и о многих других обещаниях. Недавно ICOMOS (Международный совет по охране исторических памятников при ЮНЕСКО) собрался включить Львов в список из 550 городов, являющихся культурно-историческими памятниками. Напрямую денег это не сулит, но повышает статус города, тешит самолюбие и дает иллюзию обрести когда-нибудь, когда рак на горе свистнет, новую судьбу.
Гостей между тем во Львове не так уж мало, как это ни парадоксально. Кто-то закрепляется на рынке, кто-то ищет способ спрятать здесь от глаз вредное производство, кто-то (и эти всего успешнее) налаживает контрабанду, хотя большинство визитеров находится здесь по другим причинам. Значительную их часть составляют люди, так или иначе связанные с Украиной как «страной происхождения»: этнически, исторически, родственными узами. Другая часть — это беспокойные представители европейской интеллигенции, испытывающие трудности с идентификацией у себя на родине, — то есть люди, чье сознание расколото, представители андеграунда, много космополитической молодежи. Для кого-то из них Львов представляет собой неотработанный покуда материал, для других — анклав близкой и дешевой экзотики, всем остальным сулит приключение: никто ж не работает, все тусуются, двери кафе распахнуты через каждые десять метров, южное изобилие плодов и плоти, иллюзорная весомость и плотность жизненной ткани, воспринимаемые сквозь призму распада «зловеще красивого» (как выразился один из них), крупного австро-венгерского города, где, чтобы жить, нужно совсем немного денег, настолько немного, что их можно даже не считать.
На таком приблизительно фоне забрезжила новая возможная для Львова роль — региональной культурной столицы, вроде Лейпцига…
Хутор во вселенной
(Карпатская повесть)
Хутор распластался прямо под небом — в седловине хребта, выглаженного переползающими в этом месте из дола в дол облаками. Здесь они всегда выглядели клочьями рваного тумана, газовой атакой сырости, идущей из зарубцевавшихся на склонах австро-венгерских окопов, — сверху линия их отчетливо читалась. На дно их ты ложился как в шов, прячась от ветра на закате, — но о ловле закатов отдельно.
Нелепо стечение обстоятельств, поднявшее тебя сюда. Но не более нелепо, чем все остальное.
Зачем лежишь ты здесь, заболевая, посреди зимы — когда внизу еще осень, — как в предоперационном покое, на лавке в чужой гуцульской хате?! Первые ее хозяева давно на погосте, отпетые и забытые; они погрузились костями в землю и схвачены там нечеловеческим холодом, который узнать тебе еще только предстоит.
Ты же кутаешься в овечьи одеяла и попиваешь с Николой ледяной самогон, и Никола — не успел за десять лет оглянуться, как уже на ПЕНЗИИ, — все ползает по склонам, ходит по орбитам внутри своего хозяйственного космоса, будто внутри деревянных часов, пока тянет гирька, и цепь не до конца размоталась, и вертится земля, удерживая его пока на себе. А там — ПОТЯНУТ ЗА ЛАБЫ. Позавчера приходили нанять его за двести купонов убить слепого кота; сделать сани; зарезать кабана. Воскресенье — гостевой день, день визитов, переговоров, — бутылка у каждого. День спустя Никола сам отправился в ближайшее село под горой договариваться о шифере, о бензине, купить заодно спирта — и к вечеру не вернулся. Значит, есть надежда. Поздно поднявшись в это утро, ты увидел только глубокие следы на снегу и далеко внизу среди буковых стволов удаляющуюся валкую спину пританцовывающего медведя — мелко ступающего, опираясь на палку, — с мешком на плече.
Медведь — это тема, обращающая гуцула в ребенка. Каждый из них не думал бы о пустяках, имей одну такую ЛАБУ — и стал властелином гор. Волосы у тебя поднялись и замерзли в корнях, когда среди застолья в кругу керосиновой лампы, в мерцающей полумгле хаты Никола склонился к тебе доверительно и сказал как нечто само собой разумеющееся, но не подлежащее разглашению:
— Медвидь — то напив-людына. [1]
Ударяя на последнее «а».
Каждый из них мальчиком видел медведя, и магия Хозяина вошла в него, когда нельзя бежать и можно только в острой смеси восхищения, ужаса, паралича ждать решения своей жизни. Это не то что потом с бабой…
1
Медведь — это наполовину человек.
На истории эти их надо раскручивать. Смысла они не имеют. Они — другое.
Вот, поднявшись на задние лапы, медведь перекидывает через упавшую СМЕРЕКУ [2] зарезанную им корову, четыре центнера веса, в позе жима, с изяществом баскетболиста; прячет, чтоб завонялась, предварительно выпив из загривка кровь, — он сластена. Толстенный язык в пупырышках, похотливый и мелкоподвижный, — зимой сосет лапу, ломавшую коровьи хребты и стволы молодых сосен.
«То не такие, как в ЦИРКУСЕ, там, на полонине. Те — недомерки, ДРИБОТА. Тот, распрямившись, доставал бы плечами потолка». И овчары, бросившись за коровьим насильником и почти настигнув его, увидев, как он подбрасывает вверх, чтоб не обходить упавшее дерево, коровье тело, неожиданно для себя, не сговариваясь, ЗАДКУЮТ, отходят, потому что перед лицом такой мощи пастух должен отступить.
2
СМЕРЕКА — ель (укр.).
Граненые стопки веселее ходят по кругу. Достается пыльная подошва пастромы, бог знает сколько лет провисевшая на гвозде. Широким, с ладонь, гуцульским ножом ты нарезаешь краснеющие на просвет, тонкие пластинки мяса — и опять наводишь разговор на медведей.
Взблескивает близко посаженными бараньими глазами и золотом челюстей молодой беспощадный господарь, им движет удивление, он переживает опять свою встречу, вся выгода которой, может, только в том, что остался жив. Волнение его в эту минуту абсолютно бескорыстно.