Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь
Шрифт:
Из отпуска ехали в Никольское уже в марте, озеро перед ним оттаяло, а другого пути, как перебраться через него на лошадях, не было. Лошади неохотно вошли в ледяную воду, двигались медленно. И вдруг Тася почувствовала, что ее лошадь погружается в воду, все глубже и глубже. Михаил уехал далеко. Спасения в холодной воде нет. Обувь уже промокла, вода просачивается под одежду. Вспомнились неожиданно все несчастья: и Мишина болезнь, и бесконечная беготня за опиумом по зимним вяземским улицам, в шубе и валенках, потом унылое возвращение домой. Злой, чужой взгляд Миши – принесла или нет? И думы о ребенке, который мог бы у них быть, но теперь его не будет. Не для кого жить. Мише она сейчас нужна больше как медсестра. Отец и мама живут хорошо, а она вдалеке от них гибнет и плачет ночами. Зачем ей такая жизнь? Лошадь перестала сопротивляться и уже коснулась мордой воды. Но тут Тася увидела сгорбленную спину Михаила. Он тяжело ступал по пожухлой траве, выходил на берег. Бледный. Шатающийся. Никому не нужный. «Как? – вдруг возмутилась ее душа. – А мне? Я его жена! Я люблю его и спасу, сделаю для этого все, хотя выздоровление случается очень редко!» Тася рванула повод с такой силой, что не ожидавшая этого лошадь вырвалась из ила и, испуганно от напряжения раздувая ноздри,
«Дохтур захворал, – говорила больным Степанида. – Он тоже человек. Не каменный. Приезжайте через три дня. Должен оправиться. Жена его чаем поит. С малиной. Приезжайте».
Поезд прибыл в Киев по расписанию, но Тасю и Мишу никто не встречал. В городе уже были немцы, но вели себя спокойно. Местные красотки нацепили широкополые шляпы, стараясь современно выглядеть перед иностранцами, вели себя гостеприимно, но достойно, и немцы, знакомясь, целовали им руки. Но ночами было тревожно: под немцев работали местные мародеры и распоясавшиеся грабители. В семье Булгаковых не знали, когда прибудет поезд. Немцы, оккупировавшие вокзал, на вопросы не отвечали. Тася и Михаил наняли извозчика. Киев их встретил первым теплом. Был март 1918 года. Первые дни ушли на разговоры о годах разлуки, о том, что с ним произошло. Михаил о своей болезни помалкивал, но его бледность и нервозность не могли ускользнуть от взгляда Варвары Михайловны.
– Чего это с ним такое?! – спросила она, грозно посмотрев на Тасю. Этого разговора Тася ждала давно, готовилась к нему, но вдруг все доводы и объяснения выскочили из головы. Она вспомнила наставления Евгении Викторовны: «Если не знаешь, что сказать, то говори правду, дочка». И Тася поведала Варваре Михайловне свою печальную историю. Варвара Михайловна не поверила в случайность заболевания и назидательно изрекла:
– Время сложное. Меняется жизнь. И неокрепшие души с нею не справляются. У кого роман с кокаином, у кого с морфием… Но это еще никого не спасало от реалий жизни. Слава Богу, вас, Тася, это не коснулось. – Мать Михаила перешла на «вы», для того, чтобы, наверное, подчеркнуть опасность и неординарность ситуации. – Я ведь предупреждала, что вы чересчур молоды для брака с моим сыном, но вы меня не послушались. Теперь сами расхлебывайте эту историю. И не просите у меня помощи. Все, что произошло с Михаилом, было без меня. Я вас с ним, конечно, не оставлю в беде. И очень надеюсь, что вы ему поможете. Я по вашим глазам вижу, что вы его любите до сих пор. Похвально.
– А разве могло быть иначе? – удивилась Тася. – Миша выздоровел. Почти. Он резко уменьшил дозы наркотика.
Варвара Михайловна усмехнулась:
– Это там, в глубинке, было тяжело с опиумом. В Киеве он продается в любой аптеке. Боритесь за мужа и моего сына. – Голос у Варвары Михайловны неожиданно дрогнул. – Я тебе сочувствую, Тася…
Тася не ожидала, что в Киеве ее ждет повторение вяземского ужаса с Михаилом. Она думала, что его нервирует присутствие немцев, ведущих себя как дома. Позднее он напишет в «Белой гвардии»: «Велик был и страшен год по Рождестве Христовом 1918-й, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс. <…> Когда же к концу знаменитого года в Городе произошло уже много чудесных и странных событий, и родились в нем какие-то люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из под солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае… на фронт, потому что на фронте им делать нечего. <…> Тальберг сделался раздражительным и сухо заявил, что это не то, что нужно, пошлая оперетка. И он оказался до известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая, а с большим кровопролитием. Людей в шароварах в два счета выгнали из Города серые разрозненные полки, которые пришли откуда-то из-за лесов, с равнины, ведущей к Москве. Тальберг сказал, что те, в шароварах, авантюристы, а корни в Москве, хоть эти корни и большевистские.
Но однажды, в марте (перед приездом Михаила и Таси в Киев. – B. C.), пришли в город серыми шеренгами немцы, а на головах у них были рыжие металлические тазы, предохранявшие их от шрапнельных пуль, а гусары ехали в таких мохнатых шапках и на таких лошадях, что при взгляде на них Тальберг сразу понял, где корни».
Михаил считал, что приход немцев в Киев связан с большевиками, в них корни, и это какой-то сговор между ними. Михаил не любил большевиков за их несбыточные обещания людям охватить весь мир революцией и сделать его счастливым. Может, от этого у него сдали нервы, и он вернулся к прежней скверной привычке, от которой почти избавился в Вязьме. Тася не знала, что с ним делать. Бросить – ни в коем случае. Но как спасти? Василий Павлович, муж Варвары Михайловны, высказался твердо: «Надо, конечно, действовать!» И Тася, не имея сил ослушаться, снова начала ходить по аптекам. Опиум продавали без рецепта, и можно было взять несколько пузырьков в разных местах. Миша сливал их содержимое в стакан и выпивал разом, потом мучился желудком. Потом, как и в Вязьме, попробовала через шприц вместо опиума впрыснуть ему дистиллированную воду. Он бросил в нее этот шприц. В другой раз – горящую лампу. В Вязьме – примус, здесь – лампу. Неожиданно нацелил на Тасю браунинг. Где он его взял? Нашел? Снял с убитого? Или на что-то выменял у шароварников? Тася браунинг у него выкрала и отдала братьям: «Девайте куда хотите. Но чтобы в нашем доме его не было!» Милый Ваня, он, кажется, больше других в семье сочувствовал Тасе и унес оружие. А потом Тася, собрав волю в кулак, заявила Михаилу: «Я больше в аптеки ходить не буду. Там записали твой адрес, фамилию, звонили в другие аптеки, мол, не брала ли я у них морфий. Они сказали, что брала, что собираются у тебя отнять печать». Тут Миша побледнел, как умирающий. Он больше всего на свете боялся потерять печать. Без нее он не смог бы практиковать. И тут случилось чудо: постепенно он стал осознавать, что с наркотиками шутки плохи, надо кончать. Трудно ему приходилось, но он терпел. Тася была уверена, что принудил его к этому не только страх потерять практику. Рядом была мать, братья,
Мишин кабинет посещали люди небогатые, но это не беспокоило Тасю, она считала, что теперь ее муж занят важным делом: составляет графики приема лекарств, следит за состоянием здоровья пациентов. Он – ответствен перед ними, как перед своей семьей, перед женой, даже более внимателен к их нуждам, так как родные могут простить огрех или забывчивость, но платные больные – никогда. Одно или два-три грубых слова, не говоря об ошибках или неправильном диагнозе, – и прощай практика, к которой он стремился. Раздражительное отношение Миши к себе она объясняла исключительно его тяжелым болезненным состоянием, она помнила, как нежен и щедр он был к ней, глаза его сияли от любви. Все это должно вернуться рано или поздно, надо только дождаться, чтобы Миша стал прежним. Она сделала все, чтобы он мог работать.
Татьяна Николаевна вспоминает: «Когда мы весною 17-го года уезжали из Саратова, отец дал мне ящик столового серебра – мое приданое. Мы и в этот раз не хотели брать его, тащить, но отец настоял – пригодится. Теперь я решила его продать… Мы купили все необходимое для приема больных. Я помогала Михаилу во время приема – держала за руки больных, когда он впрыскивал им неосальварсан. Кипятила воду… Горничной в доме уже не было. Обед готовили сами – по очереди. После обеда – груда тарелок. Как наступает моя очередь мыть, Ваня надевает фартук: «Тася, ты не беспокойся, я все сделаю. Только мы потом с тобою в кино сходим, хорошо?» И с Михаилом ходили в кино – даже при петлюровцах ходили все равно. Раз шли – пули свистели под ногами, а шли».
Михаил в заботах преодолевал заболевание, и Тася отходила от переживаний. Она помнила высказывание известного врача, с которым она тогда советовалась, что наркомания неизлечима и от нее вылечиваются единицы, и это бывает чудо. Тася внутренне гордилась собою, что этот единичный случай произошел при ее участии.
В доме Булгаковых снова собиралась молодежь. Шутили. Пели. Николай Леонидович Гладыревский как старый друг семьи помогал Булгакову принимать больных. Бывал в доме и его брат – Юрий. «Пел «Эпиталаму», ухаживал за Варей, – вспоминал Николай Гладыревский, – они пропадали где-то вместе с Михаилом, у них были какие-то общие дела, думаю, что дамские… Но я ничего об этом не знал, и никто не знал…» Николай ошибается. Тася была в курсе их «общих дел», но заранее дала себе зарок не упрекать Михаила за его похождения – боялась погубить отношения с мужем, она просто решила подождать, когда они восстановятся полностью.
Татьяна Николаевна помнит, что «когда Михаил вел прием, мы с ним (Юрием) часто болтали в соседней комнате, смеялись. Михаил выходил, спрашивал подозрительно: «Что вы тут делаете?» А мы смеялись еще больше… Пели, играли на гитаре… Михаил аккомпанировал и дирижировал даже… В это время у нас жил Судзиловский – такой потешный. У него все из рук падало, говорил невпопад. Лариосик на него похож».
Поскольку Татьяна Николаевна заговорила об одном из героев пьесы «Дни Турбиных» – Лариосике, роли, моментально сделавшей популярным в Москве артиста МХАТа Михаила Яншина, то уместно будет заметить, что в трудные для Михаила Афанасьевича времена Яншин, завидев его на улице, переходил на другую сторону, чем очень раздражал драматурга, принесшего ему широкую известность.
Вероятно, Тася преувеличивала, говоря о возвращении былых отношений с Михаилом. Она его любила беззаветно, еще больше, как больного ребенка, которого выходила. Возможно, есть преувеличение и в том, как описывала дочь Вариного мужа – Ирина Леонидовна Карум – мнение своего отца об отношениях Михаила с женой: «Он (отец) очень жалел тетю Тасю, к которой М. А. относился высокомерно, с постоянной иронией и как к обслуживающему персоналу…» Учитывая натянутые отношения между Булгаковым и Карумом, следует считать эти слова лишь частично правдивыми, но не обращать на них внимания нельзя. Татьяна Николаевна рассказывала, как в 1919 году Михаил опоздал на Пасху к заутрене, прошатавшись где-то, и сказал матери, жившей отдельно от детей: «Ну, меня за тебя Бог накажет». Он частенько потом это повторял. И чаще всего – в адрес Таси. Кстати, Карум, в каких-то своих чертах, станет прообразом Тальберга в «Белой гвардии», как и многие другие люди и родные, окружавшие молодого Булгакова. Казалось, и особенно внешне, что жизнь семьи на Андреевском спуске, чем-то напоминавшем Тасе саратовский спуск к Волге, называемый взводом, но более живописном и благоустроенном, потекла ровно и не без благоденствия. И в это время на семью Таси посыпались несчастья. Отец ее собрался в Саратове выйти на пенсию, он уже отслужил двадцать пять лет, но руководство не хотело терять опытного аккуратнейшего работника, и его упросили остаться – перевели в Москву. Мать Таси с Володей остались в Саратове. В это время выяснилось, что отношения Евгении Викторовны с Николаем Николаевичем разладились – оказывается, у него была любимая женщина и связь с нею зашла так далеко, что он собрался уйти из семьи. Узнав об этом, Евгения Викторовна с Володей поспешили в Москву. Произошел скандал, и сердце отца не выдержало. Тася потом думала, что, возможно, мать сама подтолкнула мужа к измене. Напрасно она запрещала ему участвовать в благотворительных концертах, тем более – стать артистом. Человеку нужна в жизни отдушина. Напряженная канцелярская работа и привела Николая Николаевича к разрыву с семьей. Он сделал блестящую карьеру в Казенной палате, но был артистичен по натуре, душа его изнывала от казенщины. Запрет свой Евгения Викторовна обосновывала тем, что в театральных кругах у обаятельного мужа могут появиться поклонницы, а нашлась женщина и вне театра, но, наверное, душою созвучная его артистичной натуре. Говорят, что на похоронах она, стоя возле гроба, буквально заходилась в рыданиях, а Евгения Викторовна, хотя и в траурном одеянии, но осталась дома и молилась за упокой души мужа.