Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь
Шрифт:
Выпив, что полагалось, поблагодарив Павла Николаевича, мы пошли с Надеждой Александровной Тэффи побродить по весеннему неповторимому Парижу.
– Ты беседовала с Тэффи?! – изумился Михаил.
– Да, как с тобою, – спокойно ответила Люба. – Мы расстались с Надеждой Александровной вечером, усталые, но довольные друг другом. Мне нравилось все в этой женщине: ее ненавязчивые остроты, отсутствие показного и наигранного, что – увы – встречается нередко у профессиональных юмористов…
– У меня тоже? – покраснел Булгаков.
– Бывает…
– Это… чтобы понравиться тебе, Люба.
– Спасибо, – продолжила разговор Любовь Евгеньевна. – Как-то Тэффи оставили ночевать у знакомых, но положили в комнату без занавесок, а постель устроили на слишком коротком диване. Когда наутро ее спросили: «Как вы спали, Надежда Александровна?» – она ответила: «Благодарю вас. Коротко и ясно»… Ну разве не прелесть? А вот заключительное четверостишие одного ее стихотворения, написанного в эмиграции: «Плачьте, люди, плачьте, не тая печали…
Михаил шел молча, пораженный рассказом супруги, и думал, что ему несказанно повезло – теперь у него начнется другая жизнь, с новой, высочайшей точки культуры, до которой ему еще надо дотянуться.
– Люба, ты гений! – наконец вымолвил он.
– Я?! – неожиданно для него рассмеялась Люба. – Ты бы видел меня в кордебалете парижского мюзик-холла! Вот там я была хороша! Прошла без конкурса! Было достаточно моих внешних данных! Я играла в ревю «Пир Клеопатры». Ревю как ревю. В роли Клеопатры Мари Франс – смазливая актриса. И вот в один прекрасный день она не явилась на спектакль. Сидит в ближайшей к сцене ложе, из-за обнаженного плеча выглядывает японец в безукоризненном смокинге. К Мари подходит администратор. «Мадемуазель, – говорит он, – нарушение контракта без уважительных причин…» Мари не дала ему закончить фразу. «Принц», – сказала она, оборачиваясь через плечо к японцу. Принц спросил: «Сколько?» – и мгновенно подписал чек на двадцать тысяч франков. «Вот счастливица!» – застонали от зависти статистки. Чего погрустнел, Миша? Это тоже Париж! У меня была подруга в ревю, выступала в стиле «ню» и однажды едва не замерзла – раздевалась на сцене догола пятнадцать раз за вечер! Еле отогрели! Моя фотография в костюме из страусовых перьев, снятая у Валери (Walery Paris), была долго выставлена на Больших бульварах. Об этой фирме вспоминал Иван Сергеевич Тургенев. Мне было очень приятно, что Тургенев вспомнил эту знаменитую фирму. Я после этого с новым отношением смотрю на эту карточку. Я тебе показывала ее, но ты даже не задержал на ней взгляда.
– Извини, Люба. Я еще раз посмотрю внимательно. А девушку, что едва не замерзла, мне жаль.
– Я тоже ей сказала: «Нельзя ли поступить в театр, где не надо так много раздеваться?» Она вскипела: «Я там на их гроши не проживу! Таких натурщиц, как я, в Париже тысячи, и они рвут друг у друга кусок хлеба. Не работай я здесь, я не получила бы выгодных предложений позировать, не снималась бы в кино. Есть-то надо», – грустно заключила она. Василевский… Он тоже часто бывал растерянным. А Есенин… Он приезжал в Берлин со своей Айседорой Дункан. Я их видела не раз. Дункан не приняли в Америке, и на одном вечере в Берлине она запела «Интернационал». Маяковский… Он выступал в Берлине в каком-то зале – названия не помню. Показался мне очень большим и не очень интеллигентным. Читал про Вудро Вильсона. «А Вудро-то Вильсон…» – говорил и при этом пританцовывал. Илья Маркович… и Бунин. У них была взаимная неприязнь. Некто приехавший из Советского Союза рассказал, что суп в столовых там подают «с пальцами», имея в виду неопрятность, когда в слишком полные тарелки подающий окунает пальцы. Бунин понял эту неудачную формулировку буквально – что в Советском Союзе дают «суп с человеческими пальцами», и разразился в белой прессе статьей, где ужасался и клял жестокость большевиков. Василевский высмеял Бунина и вернулся к этому факту в советской прессе в 1923 году. Нас с мужем пустили в Россию.
Булгаков нахмурился:
– По-своему Бунин был прав. В России тогда царил голод. Бывали случаи людоедства. Я бы на месте Ильи Марковича промолчал.
– Ну и не увидел бы меня! – повернулась к Михаилу Люба. Глаза ее пылали страстью. Булгаков прижался своей щекой к ее щеке.
Михаил и Люба медленно возвращались домой, хотя в конце двадцатых, когда они познакомились, постоянного жилища у них не было. Накрапывал мелкий дождик, но они не ускоряли шага. Оба чувствовали, что разговор сложился не совсем так, как хотел каждый из них, за вроде бы незаметными разногласиями скрывалось что-то большее – взгляды на жизнь, характеры, но они не хотели думать об этом, считая, что со временем шероховатости в отношениях сгладятся, что так бывает на первых порах во многих семьях. Да и отступать было некуда – ни Михаилу, ни Любе, особенно Любе: нервозные отношения с Ильей Марковичем превратились во вражду еще в эмиграции. В Москве он выступил с лекцией «Наши за границей», от которой Михаил был в восторге, но рецензия в центральной газете на нее была резко отрицательной, в литературных кругах поговаривали о полном крахе возвращенца Не-Буквы, что печатать его не будут, тем более власти не доверят ему руководство ни одним печатным органом. Когда-то он искренне любил Любу, был способным, активным журналистом, у него были интересные идеи, но воплотить их в жизнь ему помешала революция, в эмиграции – нехватка средств для создания газеты. «Он бесперспективен», – решила Люба и с этого момента стала обращать внимание на других мужчин, пользовалась у них успехом. Илья Маркович тоже не терялся. Но развелись они только в Москве. На этом настояла Люба.
Она поверила в Михаила, в его искрометный талант, который несомненно пробьется, этого надо подождать, и она была настроена ждать,
Люба старалась не думать об этом, но прежняя жена Миши, виденная только раз, совсем ей не знакомая, продолжала раздражать ее, мучить воображение. Люба не знала, как уколоть ее, но заговорить с Мишей о ней не решалась и лишь расставшись с ним, в своих воспоминаниях сделала это грубо и нарочито, придумав, что «в более поздние годы к нам повадилась ходить дальняя родственница М. А. от первой жены, некая девушка Маня, существо во многих отношениях странное, с которым надо было держать ухо востро… Вообще-то она была девка “бросовая”». Написала и еще более разозлилась – этим ничего и никому не доказала.
А нервничала Люба зря. Жизнь с Михаилом на голубятне была очень интересной. Здесь он закончил пьесу «Дни Турбиных», написал повести «Роковые яйца» и посвященное ей «Собачье сердце». А до этого Михаил работал фельетонистом в газете «Гудок», брал маленький чемодан по прозванью «щенок» и уходил в редакцию. Домой приносил в «щенке» читательские письма. Читали и отбирали их для фельетонов вместе. На одном строительстве понадобилась для забивания свай копровая баба. Требование направили в головную организацию, и вскоре оттуда в распоряжение главного инженера строительства прислали жену рабочего Капрова. Читали письмо об этом и смеялись до упаду. Михаил подписывал фельетоны несколькими буквами: ЭМ, Эм, Бе… Последний псевдоним он придумал в честь владикавказского адвоката Беме, вместе с которым отстаивал на литературном диспуте честь и достоинство Пушкина. Как-то вспомнил детское стихотворение, в котором говорилось, что у хитрой злой орангутанихи было три сына: Мика, Мака и Микуха. И решил: «Мака – это я».
Однажды он пришел оживленный, с веселинкой в глазах.
– Зачем пропадать твоему французскому?
– А что?
– Ты сколько времени прожила во Франции?
– Около трех лет.
– Вполне достаточно. Будем вместе писать пьесу из французской жизни. Под названием «Белая глина».
– Это что такое? Зачем она нужна и что из нее делают?
– Мопсов из нее делают, – смеясь, ответил он. Люба обрадовалась и благодарно посмотрела на Михаила, не подозревая, что писать эту пьесу он хочет только для того, чтобы вовлечь жену в литературную работу, чтобы они стали ближе творчески, решился на то, что не догадался сделать с Тасей. Люба ни секунды не сомневалась, что он серьезно относится к работе. Сочиняли действительно вместе и очень веселились. Михаил предлагал сюжет. Она насыщала диалоги французским разговорным языком. «Схема пьесы была незамысловата, – вспоминала Любовь Евгеньевна, – в большом и богатом имении вдовы Дюваль, которая живет там с восемнадцатилетней дочерью, обнаружена белая глина. Эта новость волнует всех окрестных помещиков, никто толком не знает, что это за штука. Мосье Поль Ив, тоже вдовец, живущий неподалеку, бросается на разведку в поместье Дюваль и сразу же попадает под чары хозяйки. И мать, и дочь необыкновенно похожи друг на друга. Почти одинаковым туалетом они еще более усугубляют это сходство: их забавляют постоянно возникающие недоразумения на этой почве. В ошибку впадает мосье Ив, затем его сын, приехавший на каникулы из Сорбонны, и наконец, инженер-геолог эльзасец фон Трупп, приглашенный для исследования глины и тоже сразу же влюбившийся в мадам Дюваль. Он классический тип ревнивца. С его приездом в доме начинается кутерьма. Он не расстается с револьвером.
– Проклятое сходство! – кричит он. – Я хочу застрелить мать, а целюсь в дочь…
Тут и объяснения, и погоня, и борьба, и угрозы самоубийства. Когда наконец обманом удается отнять у ревнивца револьвер, он оказывается незаряженным… В третьем действии все должно было кончиться всеобщим благополучием. Поль Ив женится на Дюваль-матери, его сын Жан – на Дюваль-дочери, а фон Трупп – на их экономке».
В пьесе любовь торжествует, сказал Булгаков. Увлеченная работой, радостная Люба не заметила, что эти слова он произнес с каким-то укором. Она мечтала, чтобы эту пьесу поставили в театре Корфа, и даже мысленно распределила роли: мосье Ива будет играть Радин, фон Труппа Топорков… Булгаков честно отнес первые два действия в театр. Там ему с грубоватой откровенностью сказали: