Михаил Кузмин
Шрифт:
Уже в середине 1890-х годов Кузмин был увлечен не только искусством, но и многими проблемами, связанными с историей христианства, стремясь в то же время перенести свои размышления и поиски в реальную жизнь: «Увлекаясь тогда уже неоплатониками и мистиками первых веков, я старался устроить так свою жизнь, строго регламентируя занятия, пищу, чтение, старался быть каким-то воздержным пифагорейцем» («Histoire 'edifiante…»). Позднее, осмысляя свою жизнь этого периода, Кузмин говорил: «Теперь я вижу, что это было как бы 2 крайние точки, между которыми колеблется маятник часов, все слабее и слабее уклоняясь в те же разные стороны, перед тем, как остановиться. То я ничего не хотел, кроме церковности, быта, народности, отвергал все искусство, всю современность, то только и бредил D’Annunzio, новым искусством и чувственностью» (Там же).
И такое «раскачивание маятника» происходило на постоянном фоне тяжелого нервного состояния Кузмина. Зимой 1896/97 года он заболел столь серьезно, что вынужден был долго лечиться, а весной 1897-го, обсудив подробности путешествия с жившим тогда за границей Чичериным, отправился в Италию.
Но прежде, чем рассказать об этом путешествии,
Еще в 1892 году он сомневался в своей способности сочинять одновременно музыку и текст (как писал он 18 февраля этого года Чичерину: «Я не обладаю глубокомысленным стилем Вагнера и поэтическим даром Берлиоза в достаточной степени, чтобы писать самому текст. Кроме того, как я уже сказал, я мешаю самому себе музыкою»). Но постепенно поэзия стала привычным занятием для Кузмина, и некоторые опыты создавались им даже в отрыве от музыки. Именно к такому разряду относится первое из обнаруженных к настоящему времени его стихотворений [85] , которое он отправил Чичерину 13 января 1897 года:
85
См., впрочем, недавнюю публикацию: Дмитриев П. В.Первое стихотворение М. Кузмина? // От Кибирова до Пушкина: Сборник в честь 60-летия Н. А. Богомолова. М., 2011. С. 104–113.
Посылая это стихотворение, он пометил перед ним: «Посылаю тебе следующее стихотворение без отношения к музыке (хотя оно очень годится для таковой, мне кажется)».
Нужно очень внимательно вчитываться, чтобы обнаружить в этом стихотворении хотя бы некоторые черты, которые могут принадлежать большому поэту. Здесь еще нет собственного голоса, да и вряд ли он может прорезаться в стихотворении, составленном по большей части из поэтических штампов (отчетливо слышны отголоски Фета, Фофанова и Бальмонта) [86] . Но, пристально вслушавшись, все-таки возможно увидеть и кое-что индивидуальное, что станет впоследствии характерной чертой поэтического стиля Кузмина: конец третьей строфы с антитетическим повторением: («солнце далеко от…», «Сосны далеки от…», пастельные тона (бледное, белое), которые так любил Кузмин, прозаическое описание пейзажа («белые гряды песку», «белые воды», «лодка тонет в тумане»), повторение ударного «е» во второй строке третьей строфы.
86
Интересно отметить, что очень похожее стихотворение («В лодке»), написанное в 1900 году и не опубликованное при жизни, есть у Андрея Белого (см.: Белый А.Стихотворения и поэмы: В 2 т. СПб.; М., 2006. Т. 2. С. 435).
Получив это стихотворение, Чичерин откликнулся следующим пассажем в письме от 18 января 1897 года: «В новом стихотворении мне очень нравится общее настроение, и лениво-усталый ритм, и много отдельных образов, но в общем оно менее самобытно, чем „Смуглый и бледный“ или „Бледные ризы“, и больше лишних слов — н<а>пр<имер>, гряды песку лежат молчаливо —это ничего не дает; лодка качается сонливо— это образ, это содержательно, но „молчаливый песок“ ne dit rien [87] , след<овательно>, есть риторика, пустословие; или: от пышного летнего жара — от жаркого лета — простое повторение, даже без звуковой прелести (часто sehr wirksam [88] ) буквального повторения [89] . — Вообще, я больше люблю у тебя музыкальную прозу. В речи „См<углый> и бл<едный>“ мне только, только форма не нравится, книжная, не эфирная, а во всяком случае не содержание».
87
Не говорит ничего (фр.).
88
Очень действенной (нем.).
89
Очень хорошо и wirksam<действенно> повторение: белыегряды — белыеводы — белымтуманом, и аллитерация: солнца — сосны — солнце — сосны (примечание Чичерина).
И
90
Длиннотам (фр.).
Но никакие самые усиленные занятия собственным творчеством, никакое погружение в любезные сердцу века не могут вывести Кузмина из тяжелого нервного состояния. Его письма того времени, перед Италией, переполнены самыми разными впечатлениями, реакция на которые была резка и определенна, но все время чувствовалось, что Кузмину чего-то не хватает. Отчетливо высказано это в письме от 11 февраля 1897 года: «…мне очень недостает позитивного обряда, как ты называешь: православн<ое> богослужение я очень люблю и теперь довольно прилежен к нему, но что-то меня не удовлетворяет; впечатление вселенности <так!> и соборности, благолепие и символизм, личная экзальтация, замененная общей истовостью — это все глубоко и прекрасно, но чего-то нет в православии или во мне что-то лишнее».
Как видно уже и из этого отрывка, религиозное чувство для Кузмина является не каким-то нерасчлененным состоянием души — он находится, если можно так выразиться, в постоянной пограничной ситуации, где внешнее становится внутренним, вера поверяется рациональностью и временами очень сильна тоска по вере безотчетной, «детской», дающей возможность создать столь же наивное и сильное искусство, подобное творчеству народному или древнему: «Я недавно читал былины, собранные Киреевским, некоторых я совсем не знал; меня особенно поразили некоторые такие трагические и величавые, вроде „Данилы Ловчанина“, где двойное самоубийство жены и мужа, или же яркие, роскошные, полувосточные, вроде встречи Ильи Муромца с сыном Борисом-королевичем, к<оторый> едет на белом коне в драгоцен<ных> камнях, на одной руке сокол, в другой опахало из перьев, т<ак> ч<то> лица не видно. И вообще масса прелести, хотя апокрифы и духовные стихи я люблю еще больше. Но меня почти пугает масса миров и громадность горизонтов, и так страстно все существо откликается на них. Но я положительно безумею, когда только касаюсь веков около первого; Александрия, неоплат<оники>, гностики, императоры меня сводят с ума и опьяняют, или скорее не опьяняют, а наполняют каким-то эфиром; не ходишь, а летаешь, весь мир доступен, все достижимо, близко. Пусть мне будет прощено, если я самомнителен, но я чувствую, что рано или поздно могу выразить это и хоть до некоторой степени уподобиться Валентину и Апулею. Для одного этого можно перенести не одну, а 3 жизни. Может быть, и не только для этого» (13 января 1897 года).
Жестокий личный кризис, в котором, однако, можно было почувствовать дуновение некоторого разрешения, был завершен путешествием в Италию. Через десять лет после этого в одном из своих стихотворений Кузмин пишет:
Отрадно улетать в стремительном вагоне От северных безумств на родину Гольдони, И там на вольном лоне, в испытанном затоне, Вздыхая, отдыхать…Задним числом это путешествие Кузмин опишет так: «Я был в Берлине и др. городах Германии, дольше жил в Мюнхене, где тогда жил Чичерин. Рим меня опьянил; тут я увлекся lift-boy’ем Луиджино, которого увез из Рима с согласия его родителей во Флоренцию, чтобы потом он ехал в Россию в качестве слуги. Я очень стеснялся в деньгах, тратя их без счета. Я был очень весел, и все неоплатоники влияли только тем, что я считал себя чем-то демоническим. Мама в отчаяньи обратилась к Чичерину. Тот неожиданно прискакал во Флоренцию, Луиджино мне уже поднадоел и я охотно дал себя спасти. Юша свел меня с каноником Mori, иезуитом, сначала взявшим меня в свои руки, а потом и переселившим совсем к себе, занявшись моим обращением. Луиджино мы отправили в Рим; все письма диктовал мне Mori. Я не обманывал его, отдавшись сам убаюкивающему католицизму, но форменно я говорил, как бы я хотел „быть“ католиком, но не стать. Я бродил по церквам, по его знакомым, к его любовнице, маркизе Espinosi Maratti в именье, читал жития св<ятых> особенно St. Luigi Gonzaga и был готов сделаться духовным и монахом. Но письма мамы, поворот души, солнце, вдруг утром замеченное мною однажды, возобновившиеся припадки истерии, заставили меня попросить маму вытребовать меня телеграммой. Мы простились с каноником в слезах, обещая друг другу скорое свиданье; я увозил молитвенник, письма к катол<ическим> духовным в Петербурге; часто переписывались по-итальянски, но потом письма стали реже, наконец прекратились и совсем. Вернулся недовольный, более чужой маме и всем, не зная, что делать» («Histoire 'edifiante…»).