Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
Музыка этого стихотворения прихотлива, изменчива, раздольна и неожиданна, как русская песня.
Народная наша песня ведь как?.. начинается с пасмурного денька, с грусти-печали или непроходимой тоски и потихоньку-помаленьку расходится, красно солнышко промелькивает в тучах и потом все чаще пробивается и уже вовсю греет, печет… а песня из тягучей, заунывной бойчеет, веселеет и вот уже жарит ярой, безоглядной пляской.
Так и эта странная любовь у Лермонтова начинается с мрачного отрицания, казалось бы, несокрушимых, властно внушенных сознанию истин — и тут, отбросив их как ненужное, холодное, не сроднившееся с сердцем, его чувство воспаряет высоко, и взору открывается действительно любимое, необъяснимо влекущее, природное и родное. Жаль-любовь затепливает душу, когда глаза видят в ночной тьме дрожащие огни печальных
Итак, медленная музыка сумрачного отторжения сменяется вольным, раздольным распевом при виде родных просторов; далее волнующая элегическая песнь, где любовь сливается с состраданием; и наконец отрадно и радостно звучит простая песня человеческой души, в которой все самое близкое сердцу: и жизнь, и быт, и труд, и красота земли, и какой ни есть праздник.
Где же еще недавно звучавшая в стихах разочарованность во всем на свете, досада, презрение, мировая скорбь? Где все то, что называется учеными людьми «романтизм», «байронизм», «демонизм»?..
Все вроде просто в стихах «Родины» — но это высокая простота действительной русской жизни и русской души.
Чем же странна эта любовь? — Разве что горячим, утаенным до поры до времени чувством родного — народного.
И кому странна эта любовь? — Не тем ли, кто живет рассудком, а не сердцем…
А разве можно любить отчизну лишь мысленно, отвлеченно, без сердечного участия? — словно бы спрашивает кого-то Лермонтов. Он-то понял про себя самого, что так любить невозможно.
И еще… о чем, вполне вероятно, и не думал поэт, но за него сказало само слово: странная любовь — любовь странника. (В старину чаще и называли странников — странными людьми.)
А русский странник — мужичок, да мало ли кто — всегда шел к Богу.
Пушкинский дух «Родины» почуял еще Белинский.
Его впечатление — восторг: «…аллах-керим, что за вещь…»
И. Андронников напрямую связывал это стихотворение с отрывком из «Путешествия Онегина»:
Иные нужны мне картины: Люблю песчаный косогор, Перед избушкой две рябины, Калитку, сломанный забор, На небе серенькие тучи, Перед гумном соломы кучи Да пруд под сенью ив густых, Раздолье уток молодых; Теперь мила мне балалайка, Да пьяный топот трепака Перед порогом кабака. Мой идеал теперь — хозяйка, Мои желания — покой, Да щей горшок, да сам большой.Да, связь очевидна, но… какая сложная, противоречивая, горячая, чистая и всеохватывающая музыка звучит в лермонтовском шедевре — и какой в общем-то простенький житейский напев слышен в пушкинской строфе.
Или, если брать для подспорья в сравнении живопись: какая широкая, напоенная пророческим видением картина у Лермонтова — а набросок у Пушкина, он ведь сугубо личный, бытовой, домашний, теплый, человечный…
Впрочем, оно и понятно: у одного цельное произведение, у другого — лишь отрывок из романа.
Происхождение «Родины» «ведут» еще от стихотворения А. Хомякова «Отчизна» (1839)…
Не суть важно, от кого оттолкнулся Лермонтов, — главное, что получилось.
Размахом, широтой, полнозвучием, проникновенностью лермонтовская «Родина» неизмеримо превосходит, так сказать, исходный материал. Дух поэта словно бы взлетает в небеса, но при этом остается на земле и навеки сродняется с нею…
Николай Добролюбов в статье «О степени участия народности в развитии русской литературы» (1858) писал, что Лермонтов «…обладал, конечно, громадным талантом и, умевши рано постичь недостатки современного общества, умел понять и то, что спасение от этого ложного пути находится только в народе. Доказательством служит его удивительное стихотворение «Родина», в котором он… понимает любовь к отечеству истинно, свято и разумно».
(Сквозь непременный туман политики и социологии у критика все-таки пробилось под конец красно солнышко, да и слово «свято» вдруг припомнилось «революционному демократу» — сыну священника.)
Лев Толстой ценил «Родину» столь же высоко, как «Бородино», «Валерик», «Завещание» («Наедине с тобою, брат…»).
Вячеслав Иванов заметил по поводу этого стихотворения, что любовь Лермонтова к родине «напряженна, строга, прозорлива»:
«Сам он в своих меланхолических размышлениях называет ее «Странной». Ему свойственно различать в основе каждой душевной привязанности катулловскую дихотомию: odi et amo (ненавижу и люблю). Никакой силе свыше, никакой власти он не подчинялся без долгого и упорного борения. В своих сердечных переживаниях на смену влюбленному мечтателю тотчас является беспощадный наблюдатель обнаженной и ничем не прикрашенной действительности… «Странная» любовь к родине также полна противоречий, отражающих — и это их положительная сторона — противоречивые порывы русского характера и русской судьбы…»
Василий Ключевский подметил, что «демонические призраки, прежде владевшие воображением поэта, потом стали казаться ему «безумным, страстным, детским бредом». И сделал вывод: «То был не перелом в развитии поэтического творчества, а его очищение от наносных примесей, углубление таланта в самого себя…»
Подводя итоги своим размышлениям о грусти в своей замечательной статье под одноименным названием, Ключевский пишет:
«Теперь может показаться странным и непонятным процесс, которым развивалось поэтическое настроение Лермонтова. Это развитие, конечно, направлялось особенностями личного характера и воспитания поэта и характером среды, из которой он вышел и которая его воспитала. Изысканно тонкие чувства и мечтательные страдания, через которые прошла поэзия Лермонтова, прежде чем нашла и усвоила свое настоящее настроение, теперь на многих, пожалуй, произведут впечатление досужих затей старого барства, и нужно уже историческое изучение, чтобы понять их смысл и происхождение. Но самое настроение этой поэзии совершенно понятно и без исторического комментария. Основная струна его звучит и теперь в нашей жизни, как звучала вокруг Лермонтова. Она слышна в господствующем тоне русской песни — не веселом и не печальном, а грустном. Ее тону отвечает и обстановка, в какой она поется. Всмотритесь в какой угодно пейзаж русской природы: весел он или печален? Ни то ни другое: он грустен. Пройдите любую галерею русской живописи и вдумайтесь в то впечатление, какое из нее выносите: весело оно или печально? Как будто немного весело и немного печально: это значит, что оно грустно. Вы усиливаетесь припомнить, что где-то уже было выражено это впечатление, что русская кисть на этих полотнах только иллюстрировала и воспроизводила в подробностях какую-то знакомую вам общую картину русской природы и жизни, произведшую на вас то же самое впечатление, немного веселое и немного печальное, — и вспомните «Родину» Лермонтова. Личное чувство поэта само по себе, независимо от его поэтической обработки, не более как психологическое явление. Но если оно отвечает настроению народа, то поэзия, согретая этим чувством, становится явлением народной жизни, историческим фактом».
Кстати говоря, слова «грусть», по сути, нет в других языках. Сергей Дурылин говорит, что богатство языка — в непереводимом. «То, что нельзя перевести ни на какой другой язык, есть фамильный брильянт — уник данного языка…. Я заставлял переводить на французский, немецкий и английский — «ГРУСТЬ» — и у всех в переводе выходило то, что по-русски не «грусть», а — «скорбь», «печаль», «тоска», т. е. совсем другое».
Остается добавить, что «явлением народной жизни» и «историческим фактом» знаменитое лермонтовское стихотворение является вот уже 170 лет — да и навсегда останется таковым.