Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг.
Шрифт:
Я выразил готовность предстать перед любой комиссией, но твердо заявил, что до Миллерова Шолохова провожу.
Пусть не подумает читатель, что я похваляюсь своим мужеством. А что я мог ответить? Своей покорностью признать за собой какую-то вину в тех или иных поступках Шолохова, признать невозможное, а именно то, чего не было, свое какое-то особое влияние на Шолохова? Кто я такой, чтобы влиять на него? Даже в тот момент, еще не зная подоплеки отказа Шолохова идти на прием к Сталину, я не мог преувеличить своего влияния, это вопрос столь сложных взаимоотношений гениального писателя и «вождя народов», что к нему и близко не
Видимо, у кого-то чесались руки учинить расправу над Шолоховым. Его не достать, так ударить по секретарю. И тогда я уже понимал, что несколько унижений, которые претерпел Суслов от Шолохова, мучили этого высокопоставленного партократа еще и потому, что имелись живые свидетели этого унижения. Для Суслова моя личность – столь незначительная мелочь, что он и не вспомнил бы обо мне, но он знал, что я присутствовал при тех пассажах, которые выставляли его на посмешище.
В отношении Шолохова и «моего влияния» на него моя совесть была чиста. Много позже я узнал, что чистая совесть не оказалась мне защитой, защитил меня Шолохов. Он сумел поставить громоотвод над своей и моей головой. Как он это сделал, с кем говорил, я не знаю. Состоялось что-то похожее на джентльменское соглашение, если слово «джентльменское» употребимо в таких делах. Меня не троньте, и я не трону. Так оно должно было выглядеть. Да, он не явился к Сталину на прием, но никто из тех, кто готов был его за это порвать, не знал и не мог знать, как это его уклонение от встречи воспринято Сталиным. Наверное, я не ошибусь, если выскажу предположение, что эти два человека понимали друг друга не только с полуслова, но и не произнося никаких слов.
Забегая вперед, скажу, что, вернувшись из Миллерова, я позвонил тому работнику ЦК, который запретил мне от имени Суслова появляться у Шолохова. Очень сожалею, что запамятовал его имя. Много их прошло, «калифов на час», сквозь мою жизнь.
Я доложил, что проводил Шолохова до Миллерова и готов предстать перед любой комиссией.
– Не спешите! – получил я ответ. – Когда нужно будет, сами позовем!
Так и не позвали. Слишком тугой узел тогда завязывался между Шолоховым и Сталиным.
Та поездка в Миллерово мне запомнилась, о многом я получил от Михаила Александровича разъяснения.
И дело тут не только в достатке времени для разговоров с глазу на глаз. Поезда до Миллерова находились тогда в пути не менее 23 часов. Времени для длительных бесед и ранее было предостаточно. Для себя я отметил, что Михаил Александрович переступил им поставленный в наших отношениях порог доверия. Что его на это подтолкнуло, не знаю, наверное, и о степени доверия не мне судить.
Поезд тронулся, я ему рассказал о звонке из ЦК.
– И что же? – спросил он в ответ. – Ты член партии и обязан реагировать на советы, тем более на указания партии.
– Аппарат ЦК – это еще не партия! – ответил я.
– Это мозг партии, – возразил он.
– Но и в мозгу могут быть явления склероза.
Михаил Александрович как бы про себя улыбнулся. Помолчал.
– На склероз не похоже. Суслов запомнил, как ему пришлось менять мнение о статье Шкерина, не прочитав ее. Вот вернешься, перед серьезной комиссией придется тебе предстать…
– Кто в этой комиссии поверит, что я помешал вашей встрече со Сталиным!
Шолохов укоризненно покачал головой:
– Об этом и не вспомнят, и слова не молвят.
Что ж, судите, читатель, меня за наивность! Ответил я твердо:
– Напротив, с нетерпением жду этой встречи! Я знаю, что сказать и как сказать. Мне кривое зеркало не страшно!
– Исполать тебе на этом! Знай, что с Дона выдачи нет! То старинный казачий обычай.
Поезд шел ближним Подмосковьем, мелькали за окном платформы станций, скучный вид.
После длительного молчания, как бы разговаривая с самим собой, Михаил Александрович вдруг проговорил:
– Пора… Пусть они думают, что я им устрою легкую жизнь. А мне пора садиться за вторую книгу «Поднятой целины». С глаз долой, из сердца вон.
Не очень-то понимая, о чем это он говорит, полагая, что о ненаписанном рассказе о Сталине под Царицыном, я осмелился спросить: почему же он так упорно не хочет написать этого рассказа?
– Почему же не написать? – ответил Михаил Александрович. – Собственно говоря, рассказ не совсем о Сталине, а о нравах наших казачков во времена гражданской. Быть может, не очень-то этот рассказ слагался. Рука не раз тянулась к бумаге. Уж больно казак-то хорош! Перед глазами стоит, как он фуражку топчет. В неистовство впал потому, как не верил, что в спину не выстрелят. Тут все в душе смешалось, надвое человек переламывается. И Сталин перед казаками в шинели и без знаков различия, а властность его ощутили. Да вот так перед чистым листом бумаги немела рука. Если бы кто другой мне эту историю поведал, а не Сталин!
– Рассказывал, чтобы вы написали?
– И ты туда же! Не тэ, Федор! Сталина у нас или совсем не понимают, или искаженно! Не так-то он прост! Вот написал бы я этот рассказ… А как мне потом с ним встречаться? Наверное, ничего не сказал бы, а поглядел бы на меня своими умными тигриными глазами и усмехнулся бы про себя: вот и Шолохов вплел себя в венок льстецов! Пресмыкающихся не уважают! Дал он мне однажды предметный урок. Привезли мне из Закарпатья из дерева вырезанные фигуры орла и орленка. Искусная, кружевная работа. А тут приглашение на дачу к Сталину. Что-то меня под руку толкнуло подарить ему эту группу. Привез, развернул и на стол поставил. У Сталина есть такой прищур. Веки приспустит, глянет, тут же слово, как снайперская пуля. «А зачем орленок?» – спросил он. Попросил я у него пилку и орленка отпилил, а он стоял около и терпеливо ждал. Отпилил я орленка, орла он к себе на стол в кабинет отнес. Не на искательстве наши с ним отношения строились.
– А теперь как им строиться, когда на прием не явились?
– Никому невдомек, почему я к нему не явился, хотя сам просил о встрече. А он знает!
– Откуда же ему знать? – вырвалось у меня. – Поскребышев…
Михаил Александрович не дал мне продолжить:
– Поскребышев и не думал докладывать, как дело было. Списал все небось на нездоровье, а попроще, доложил, что Шолохов пьет, потому и не явился. Таким владыкам трудная задача докладывать. Доложил бы мои слова, что я год ждал… Во что бы это обернулось для того же Поскребышева, о том никто знать не может. Ну а Саша побил пол, как мальчика утешают, когда о пол стукнется. Вот и снял меня с довольствия. Сталину о том неведомо.