Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения
Шрифт:
Бедный Александр Иванович за свои добродетели награды в сей жизни не получил, и портрет его в этом романе, конечно, сильно идеализирован. Но надобно было иметь много доброты и тепла в своей душе, чтобы послужить оригиналом для столь рыцарски благородного портрета.
Лермонтов глубже проник в душу Одоевского, когда писал:
Он был рожден для них, для тех надеждПоэзии и счастья… Но, безумный —Из детских рано вырвался одеждИ сердце бросил в море жизни шумной,И свет не пощадил – и Бог не спас!Но до конца среди волнений трудных,В толпе людской и средь пустынь безлюдныхВ нем тихий пламень чувства не угас:Он сохранил и блеск лазурных глаз,И звонкий детский смех, и речь живую,И веру гордую в людей и жизнь иную.Но он погиб далеко от друзей…Мир сердцу твоему, мой милый Саша!Покрытое землей чужих полей,Пусть тихо спит оно, как дружба нашаВ немом кладбище памяти моей!Ты умер, как и многие – без шума,Но с твердостью. ТаинственнаяК счастью, следы от дум Одоевского, вопреки его собственной воле, остались. Друзья не дали затеряться его стихотворениям, и в них сохранен для нас настоящий смысл его страдальческой жизни, – жизни в мечтах и в размышлениях. Это была жизнь очень интимная, ряд бесед с самим собою, в которых воспоминания отодвигали на задний план все надежды и упования, и раздумье брало верх над непосредственным ощущением действительности.
XI
Современники ценили высоко поэтический отголосок этой интимной жизни. Товарищи считали Одоевского способным «свершить поэтический труд на славу России» [144] , они утверждали, что лира его «всегда была настроена, что он имел большое дарование и дар импровизации» [145] . Один из них говорил, что «Одоевский – великий поэт и что если бы явлены были свету его многие тысячи (?) стихов, то литература наша отвела бы ему место рядом с Пушкиным, Лермонтовым и другими первоклассными поэтами» [146] . Конечно, все эти похвалы – преувеличение, но людей, готовых преувеличить его силы как поэта, было среди его современников много. В 1839 году графиня Ростопчина писала в одном частном письме В. Ф. Одоевскому: «Сюда на днях должен прибыть ваш двоюродный брат, и я горю нетерпением с ним познакомиться. В детстве моем семейство Ренкевичевых представляло мне его идеалом ума и души… Говорят, что он много написал в последние года и что дарование его обещает заменить Пушкина, и говорят это люди умные и дельные, могущие судить о поэзии» [147] .
144
Розен А. Записки. Лейпциг, 1870, с. 364.
145
Розен А. Записки. С. 260.
146
Беляев А. Воспоминания декабриста. С. 206.
147
Из Пятигорска. – Русская старина. 1904. Июль, с. 161.
Но вернее, чем его поклонники, свои силы оценивал сам Александр Иванович.
В Чите в 1827 году он отозвался на смерть Веневитинова [148] таким глубоко прочувствованным стихотворением:
Все впечатленья в звук и цветИ слово стройное теснились;И Музы юношей гордилисьИ говорили: «Он поэт!»Но нет; едва лучи денницыМоей коснулися зеницы, —И свет во взорах потемнел:Плод жизни свеян недоспелый!Нет! Снов небесных кистью смелойОдушевить я не успел;Глас песни, мною не допетой,Не дозвучит в земных струнах,И я – в нетление одетый…Ее дослышу в небесах.Но на земле, где в чистый пламеньОгня души я не излил,Я умер весь… И грубый камень,Обычный кров немых могил,На череп мой остывший ляжетИ соплеменнику не скажет,Что рано выпала из рукЕдва настроенная лира,И не успел я в стройный звукИзлить красу и стройность мира.148
С Д. В. Веневитиновым Одоевский первый и единственный раз встретился в 1824 г. на балу у гр. Апраксина. Веневитинов произвел на Одоевского глубокое впечатление своей «меланхолией, полной грусти улыбкой и иронией». Стихи Веневитинова Одоевский ценил высоко за их «глубокое чувство, столь редко встречающееся в русских стихотворениях».
В Веневитинове Одоевский отпевал самого себя.
XII
Литературное наследство Одоевского неравного достоинства. Одоевский-лирик, поэт личных чувств и настроений, несравненно выше Одоевского-литератора, защитника и проводника известного литературного направления в нашей словесности.
А князь Одоевский, несмотря на свои юношеские годы, еще на свободе успел себя приписать к определенному литературному лагерю, успел даже тиснуть две статейки, в которых попробовал свои силы как критик и журнальный наездник [149] . Он выступал в них, как все его поколение, поборником «романтической» поэзии и тесно связанной с ней «народности». Как большинство его соратников в этом деле, он едва ли мог теоретически вывести формулу пресловутого «романтизма», не запутавшись в противоречиях; да он, впрочем, и не пытался выводить ее, а просто заявлял при случае о своем недовольстве приемами старого классического искусства и тем несоответствием этого искусства с «природой», какое он подмечал в старых образцах. В своей критической статейке «О трагедии Ротру “Венцеслав”» он, после многих колкостей по адресу старины, призывал наших поэтов не бояться нововведений, «когда таковые, не касаясь законов природы и искусства, клонятся к избавлению от излишних уз».
149
О трагедии «Венцеслав», сочинение Ротру, переделанной г. Жандром. – Сын Отечества. 1825. Т. XCIX; Перечень из писем к издателям «Сына Отечества» из Москвы. – Сын отечества. 1825. Т. CII.
При такой любви к новизне в искусстве Одоевский имел, однако, большое пристрастие к старине народной. Он был патриот в искусстве и хотел, чтобы народный сюжет и по возможности народная форма проникли в нашу поэзию.
Эта любовь к самобытной русской литературе заставила его еще в самые юные годы заняться изучением нашей словесности со времен самых древних.
Ролью историка литературы Одоевский, однако, не ограничился: ему хотелось иллюстрировать свои исторические знания собственными поэтическими произведениями с более или менее широким общим замыслом.
До нас дошли две таких попытки, за которыми остается известное историко-литературное значение, хотя их художественная стоимость более чем скромная. Упомянуть о них, однако, необходимо, чтобы указать на внешнюю связь поэзии Одоевского с господствующим в те времена стремлением к «народности» и «романтизму».
Насколько в своих лирических стихотворениях наш поэт самобытен и оригинален, настолько в этих опытах в «романтическом» и «народном» стиле он раб установившегося литературного шаблона. Таким является он, например, в своей неоконченной романтической поэме «Чалма», которая – не что иное, как вариация на старую тему борьбы свободного, страстного и наивного женского сердца с утонченно цивилизованным эгоизмом сердца мужского. Эту тему еще в двадцатых годах разрабатывал Пушкин, ее повторял затем Марлинский. Под пером Лермонтова она, как известно, была исчерпана, дополнена богатыми мотивами с резкой социальной и этической тенденцией и стала очень удобным предлогом для обличения различных извращений и недочетов нашей культуры. Одоевскому такое обличение было совсем несвойственно, и поэзии его не хватало страстности, чтобы удачно овладеть хотя бы только самой романической завязкой этой темы, как, например, овладел ею Пушкин в своем «Кавказском пленнике». «Чалма» вышла каким-то недоноском: вместо настоящего пыла страсти получилось лишь нагромождение довольно откровенных картин и не совсем скромных образов; вместо яркого восточного колорита присутствовала лишь мозаика из некоторых общеупотребительных восточных слов, и, наконец, рассказ начинался в таком тоне, что трудно было понять, чем он должен кончиться – драмой или комедией. Первый опыт в романтическом стиле оказался промахом; Одоевский понял это и от дальнейшей работы над поэмой отказался.
Несравненно более удачна оказалась другая попытка Одоевского выйти из сферы стихотворений чисто личного характера: длинная, в четырех песнях, историческая поэма об ослеплении князя Василька [150] . Одоевский работал над ней, кажется, около трех лет (1827–1839). Труд был не из малых – как может подтвердить любой лирик, которого обязали бы написать на одну тему 150 строф по 8 строк каждая. Одоевский предпринял этот подвиг умышленно, в интересах словесности «народной и самобытной».
150
Первая, вторая и четвертая часть поэмы сохранились: третью потерял Беляев. В ней был заговор Давида о погублении Василька, вступление Василька с дружиной в Киев, посещение ими храма, раздача милостыни, наконец, явление Василька во дворец к Святополку, его арест и отправление за город. (Русская старина. 1882. XXXIV, с. 564).
Опыт этот показал прежде всего, что еще до ссылки поэт успел запастись весьма солидными историческими и археологическими сведениями. Их хватило не на какую-нибудь балладу или песню, а на целую бытовую картину далеких туманных времен.
Таких поэм, как «Василько», писалось в те времена немало. Они были весьма популярны как первые попытки использовать народный сюжет для литературных и, главным образом, патриотических целей и притом использовать его на новый лад, в стиле западноевропейского романтизма. Читая поэму Одоевского, можно, действительно, подумать, что она – переложение на русские нравы какой-нибудь рифмованной повести Вальтера Скотта. Даже «чудесное», которое Одоевский особенно тщательно старался выдержать в русском стиле, смахивает на простое подражание столь распространенному тогда на Западе фантастико-мистическому символизму.
Содержание поэмы умышленно запутанное. Краткий летописный рассказ об ослеплении Василька давал мало пищи для вдохновения. Автору пришлось разбавлять рассказ собственным вымыслом. Этот вымысел мало оригинален: автор либо повторяет общеевропейские мотивы романтики, рисует соответствующие мрачным деяниям мрачные ночные пейзажи, описывает таинственные появления и исчезновения действующих лиц, рассказывает о тайных собраниях и свиданиях, изображает ужас темниц и подземелий и т. д., либо он повторяет опять-таки условные, в изобилии тогда встречавшиеся, но уже русские, народные мотивы: описывает какую-нибудь отеческую беседу князя с народом, в которой князь обнаруживает всю свою патриархальную душевную благость, а народ – свойственную ему покорность и сметливость; рассказывает о княгине, которая льет горючие слезы и полна страха ввиду зловещего сна или гадания; описывает красоты престольного Киева-града, съезд князей и обед, который по сему случаю был предложен и боярам, и нищим; рассказывает, как на этот княжий пир является неизбежный Баян – совсем как трубадур или менестрель в рыцарский замок.
Поет этот Баян хвалу киевскому князю Святополку за его гостеприимство, но примешивает к своей хвале зловещее пророчество об ослеплении Василька и, пользуясь правом, которое ему на сей случай пожелал дать Одоевский, говорит с укоризной пирующим князьям о слезах родного «убогого» народа:
Видел я мира сильных князей,Видел царей пированья;Но на пиру, но в сонме гостейБратий Христовых не видел.Слезы убогих искрами бьютВ чашах шипучего меда.Гости смеются, весело пьютСлезы родного народа.Слава тебе! Ты любишь народ,Чествуешь бедных и старцев.Слава из рода в будущий род,Солнышку нашему слава!Ты с Мономахом Русь умирилКроткой, могучей десницей;Тучи развея, ты озарилРусское небо денницей.Слава князьям! Но в стае орловСлышите, грает и ворон.Он напитался туком гробов;Лоснятся перья от крови:Очи – красу молодого чела —Очи, подобны деннице,Он расклевал – и кровью орлаРдеется в орлей станице.