Мико
Шрифт:
Тандзан Нанги оправился от последствий войны и вышел из военного госпиталя, где лечился, пока его страна медленно теряла силы в отчаянной борьбе с Западом. Он решил вернуться домой.
Он встал со своей антисептической кровати 11 марта 1945 года — почти через год после того, как его сняли с импровизированного плота. Госпиталь предъявлял на него свои права, скальпель хирурга вновь и вновь испытывал его плоть, пытаясь восстановить нервы и мускулы после нанесенных ему повреждений. Глаз совершенно ничего не видел, и врачи смогли только сшить
Но с ногами дело обстояло иначе. После трех продолжительных операций к нему вернулось частичное владение конечностями. Он не подвергся, как боялись доктора, унизительной ампутации. Но они сказали Нанги, что ему придется учиться ходить заново, и это будет долгий, мучительный процесс. Нанги это не заботило, он был благодарен Господу Иисусу, которому молился во тьме и который посчитал возможным сохранить ему жизнь.
В те времена путешествовать было тяжелым делом для гражданского лица, даже героя воины. На тех, кто не носил формы и не направлялся к пункту мобилизации, не обращали никакого внимания. У Японии, попавшей в тяжелое положение, появилось много других забот. Господство военной бюрократической машины было в стране сильно, как никогда.
Но дух единства пронизывал всю Японию, над которой сгущались тучи войны. И Нанги в конце концов совершил поездку в Токио на разбитом деревенском грузовичке, который с грохотом подпрыгивал на дорожных ухабах и ямах и останавливался чуть ли не на каждом повороте, пропуская военный транспорт.
Оказалось, что Нанги напрасно утруждал себя.
Над Токио небо было черным, но густой едкий туман не имел никакого отношения к дождевым облакам, висевшим выше. Воздух был душным от пепла, который покрывал лицо и руки, забивался в рот и в ноздри вместе с песком.
Нанги с трудом стоял на ногах в кузове трясущегося грузовика, когда они въехали в столицу. Казалось, что от нее ничего не осталось. Токио лежал в руинах. Из-за сильных ветров видимость была плохая, и Нанги приходилось все время моргать, чтобы уберечь глаза от пепла. Не только здания и кварталы — целые районы города были сожжены дотла. На месте дома, в котором когда-то жила семья Нанги, теперь лежала груда обломков, и экскаваторы расчищали путь среди громоздящихся почерневших каркасов зданий. Нанги узнал, что в живых здесь никого не осталось. Пламя горящего напалма вместе с сильными ветрами — теми самыми, которые вызвали ужасный пожар в Токио в 1920 году, — выжгло, как в печке, почти половину города.
Нанги некуда было ехать, кроме как в Киото. Он не забыл, что обещал Готаро повидать его младшего брата — Сэйити.
Древняя столица Японии, избежав полного разрушения, не превратилась, как Токио, в черный дымящийся скелет. Но с едой здесь было плохо, и голод все еще свирепствовал. Нанги раздобыл маленький кусок хлеба, баночку джема, немного масла и шесть дайконов — длинных белых редек. Все это он принес в дар в дом Сато как компенсацию за неудобства и нарушение покоя, причиненные
В доме он обнаружил только старую женщину, с прямой осанкой, плотно сжатыми губами и жесткими седыми волосами, туго стянутыми на затылке. На этом лице, изборожденном морщинами, сверкали по-детски любопытные глаза.
— Хай? — Вопрос прозвучал несколько агрессивно, и Нанги вмиг вспомнил, что Готаро рассказывал ему о своей бабушке.
Эта семья пережила много страданий и смертей, и Нанги не мог принудить себя стать вестником еще более ужасных событий. В хаосе войны, весьма вероятно, известие о смерти внука еще не достигло ее.
Нанги вежливо поклонился и, передав старухе пакетик с едой, сказал, что служил вместе с Готаро и что тот передает ей знаки своего уважения. Старуха хмыкнула, ее нос слегка вздернулся, и она сказала:
— Когда Готаро-тян жил здесь, он никогда не выказывал мне почтения.
Но она явно была довольна этим сообщением и, поклонившись, отошла в сторону, пропуская Нанги в дом.
Нанги еще трудно было двигаться, и она так естественно и мило отвернулась, что Нанги так и не смог никогда понять, действительно ли она сделала это для того, чтобы не поставить его в неловкое положение.
Оба-тяма — Нанги, как и все остальные, воспринимал ее только как бабушку, — пошла приготовить чай — знак почета гостю в эти мрачные, безнадежные дни.
Они сидели друг напротив друга, как это принято между гостем и хозяином, учеником и сэнсэем, их разделяло татами, и они пили слабый чай. Заварку, похоже, использовали не один раз.
Оба-тяма говорила, а Нанги слушал, время от времени отвечая как можно обстоятельнее на ее умные, проницательные вопросы, и, путаясь, лгал, когда речь заходила о местонахождении Готаро.
— Война разрушила нашу семью, — сказала со вздохом старуха, — точно так же, как и страну. Зятя моего похоронили, дочь — в больнице и теперь уже не выйдет оттуда. Япония никогда не станет прежней, что бы ни делали с нами американцы.
Взгляд ее блестящих глаз был твердым, и Нанги подумал, что не хотел бы иметь эту женщину своим врагом.
— Но я боюсь не американцев. — Она вздохнула опять, покачала головой и отпила немного чая.
Как раз в тот момент, когда Нанги показалось, что старуха потеряла нить мыслей, она заговорила, постепенно приобщая его к своему жизненному ритму.
— В войну вступили русские. — Эти слова прозвучали, как смертный приговор. — Они выжидали до последнего момента, до тех пор, пока исход войны не стал ясен даже им, с их медлительными, как у медведей, мозгами. Теперь и они вмешались, бряцая мечами, и тоже захотят отрезать от нас кусок.
Ее белые руки, с кожей прозрачной, как фарфор, крепко сжимали крошечные чашки без ручек.
— Ты видишь эти чашки, друг моего внука?
Нанги послушно посмотрел: они были такие тонкие, что свет, падавший из окна, насквозь проходил через них, придавая молочный блеск фарфору. Нанги кивнул.