Миксы
Шрифт:
Елена Викторовна тоже яростно замахала рукой. Она делала резкие движения слева направо, будто пыталась столкнуть с места заевшую каретку пишущей машинки. Одновременно она страшно гримасничала ртом, беззвучно изображая слово "иди" и таращила на бомжа глаза, а он всё стоял и тряс обветренной, буро-коричневой ладонью.
– Не идёт, – Елена Викторовна всплеснула руками и тут же заорала прямо в Валериково ухо: – Мишка! Домой иди, слышишь?! К мамке иди!
Бомж на дорожке, казалось, что-то и в самом деле услышал и разулыбался сильнее. Его запястье ещё чаще забилось о край линялого брезентового рукава.
– Кто он?
Соседка Елена Викторовна обернулась:
– Так это ж Мишка с – эвон-вон – угловых дач. Светкин Мишка, вон чё. Светке лет-то уже не мало, так он сбегает у ей чуть не кажный день. Так-то хороший, лопату ему дай: вскопает весь огород и не пожмурится. Тока что сбегает, ищи его. Правда, вон чё, приходит. Как ночь – так дома, как штык.
– А я думал – бомж.
– Не, – соседка решительно поджала губы. – Не бомж.
– Просто одежда у него...
– Ну так это вишь чё?.. Она его обстирывает-обглаживает как положено. Чтоб там: чистенький, ухоженый. В баню его водит, мочалой трёт. Он послушный, терпит... А с одёжей беда. Крыша-то у него, понимаешь, да? Так он одёжку в лес снесёт и раскидает там. Потом как мох на ней нарастёт, собирает да надевает. Но тока свою, чужого ни-ни, не возьмёт: что ли, брезгует? Мамка у него отбирает, ругается. Перестирает всё, а он её обманет – да опять. Ну конечно, какой вид у одёжи будет? Новой не напасёсси, ну и что? – стирает. А что...
– А это он с рождения такой?
– Мишка-то? Нет... Не повезло ему. Он, там, на стройке работал – вот ещё как года два назад, ну... Умный тода был, что-то типа главный в бригаде, что ли, или чё там – не знаю... Ну ему и съездило по черепушке – уж чем там... не знаю. Ну так. Ум выбило. В госпитале валялся год. Теперь вышел, мамкино горе. Ни жены, ни детей. Она помрёт: кому его оставит? Уж лучше б он первый бы... Ну так.
Валерик снова взглянул в окно. Мишка опять тряс рукой, как будто встречал в аэропорту кого-то долгожданного и любимого.
Валерик вздохнул, развернулся и подписал соседке кудрявый листок.
– Букву-то допиши, – язвительно предложила она, и Валерик нехотя дописал к фамилии "в". Он думал уже не о себе, а о Мишке, и о том, может ли Мишка быть акрозином, если просто болен?
Концы не сходились с концами, и начинала болеть голова. А если теория о миксомицетах была неверна, правильно ли он сделал, что отпустил Леру?
Как только ушла соседка, Даня проснулся. Не удалось ни попить чаю, ни поработать. Но осиротевший при живых родителях Даня казался Валерику теперь ещё дороже, и это чувство заглушало глухое раздражение и рабочую неудовлетворённость.
Они вышли в огород, где уже не было никакого Мишки, и немного побродили меж неухоженных грядок, а потом устроились перед домом. Валерик – на скамейке из половины бревна, а Даня – на расстеленном на траве плотном одеяле.
Было очень хорошо: тепло, но не жарко. Сосновый запах пропитывал воздух маслянистыми нитями. Тёмные кроны на самом верху высоченных стволов едва покачивались. Над ними плыли белые полупрозрачные облака.
Скрипнула, открываясь, калитка. Ударенный балкой Миша появился на тропинке и замялся, не решаясь войти. Валерик кивнул и сделал приглашающий
Миша робко протрусил по дорожке и сел рядом с Валериком на половинку бревна. От него слабо пахло стиральным порошком и молочной кашей – почти как от Дани.
Даня играл погремушками, а Миша и Валерик просто сидели бок о бок и смотрели по сторонам, иногда – друг на друга.
Миша улыбался, и Валерик вдруг подумал, как неожиданно уютно сидеть вот так рядом с ним. Он взглянул на поленницу и вдруг увидел крошечное пятнышко, поросль арцирии.
Валерик прикинул, что она должна была уже выпустить споры. Капеллиций, скрытая в плодовых телах пружина, распрямился и выбросил наружу крошечные шарики спор. Теперь они должны были лежать где-то рядом с Даней.
Они замерли, притаились до будущего лета, до солнца и талых весенних вод. Они замерли в ожидании новой, лучшей жизни...
IV
Они не остались на даче, уехали в город, к маме за помощью. Собрали вещи и упаковали в коробок арцирию: Валерик отщипнул от бревна щепку, на которой высыхали её бесполезные уже тельца.
Он написал на новом коробке цифру тринадцать и вернул арцириюв гербарий – спустя несколько дней, когда вышел на работу.
Мама встретила их хорошо. Валерик объяснил, что произошло, а она не сказала ни слова, будто смирилась, поняв: или двое, или ни одного.
Им снова стало чуть теснее. Валерик и Даня жили в маленькой комнате, мама в большой. Валерик забрал все детские вещи к себе, но они всё равно расползались по квартире. В прихожей, занимая почти всё свободное место, стояла коляска. В большой комнате вечно валялись погремушки, в ванной сушилось бельё. Мама терпела.
Кажется, она даже полюбила Даню, как родного, и Валерику чувствовалось в этом что-то обидное: как будто она решила, что своих детей у её сына не будет.
Лера оставила им карточку, на которую Лев переводил детские деньги, и Валерик с мамой наняли для Дани няню, сорокалетнюю, старательную и уютную Веру Константиновну.
Всё снова стало привычно и никак. Все оказались на своих местах, все при деле.
Валерик почти забросил дачу. Пару раз приезжал проверить, как дела, и побродить по лесу в поисках образцов. Осенью подготовил дом к зиме. Снял занавески с окон, собрал постельное бельё, увёз телевизор, каждую дверь запер на ключ. Но перед этим постоял на втором этаже. Тут было хорошо: пусто и многообещающе. Тут ещё оставался выбор.
Время тянулась серой мохнатой гусеницей, съедало жизнь, словно сочные листья.
Было тоскливо, и только солнечные дни немного поднимали настроение.
Наукой Валерик почти не занимался. Он разгребал снег на дорожках ботанического сада, составлял бумаги, сколачивал гробики для растений – ящички с крышками, в которые помещалась на зиму нежные ростки. Многие ростки там и погибали, и это было частью тоскливо-гусеничной жизни.
А потом, летом, позвонили в дверь. Мама уже ушла на работу, Валерик пил утренний кофе, ожидая Веру Константиновну. Данька бродил возле него и бормотал, кажется, играя во что-то. Вид у него был сосредоточенный, и глядя на него хотелось улыбаться.