Миллионы
Шрифт:
Мария Сергеевна страшно оскорбилась. Все тело ее, точно внезапно обнаженное и выброшенное на улицу, возмутилось, и она стала уверять, что это не то, не то.
— Так что же?
Она не сразу ответили, не найдя ни слов, ни чувств; было темно, и не видно было выражения ее глаз. Мижуев ждал и с ужасом чувствовал, как во мраке души рождается и ползет скользкое страшное подозрение.
Тогда она стала доказывать, что он умнее; лучше; оригинальнее. Доказывала страстно, волнуясь и спеша. Но он все-таки возражал и фальшивым, зловещим голосом говорил, что муж ее замечательный, прекрасный человек. Он рисовал его правдиво, нестерпимо мучая и унижая самого себя. И вот перед Марией Сергеевной ярко стала вырисовываться знакомая фигура — бессознательно милое до сих пор лицо человека
И сквозь страстный шепот, среди любовных слов и уверений, незаметно стало высовываться нечто безобразное, неожиданное и ужасное, как глумливая рогатая голова ночного кошмара, рожденного тьмой.
Сразу без слов стало понятно, что она любила и еще до сих пор не забыла мужа, что ее увлекла именно та жажда новой блестящей жизни, от которой она отреклась с таким упорством и, как казалось ей, с такой искренностью.
И договорившись до этого, Мария Сергеевна, растерянная и ослабевшая, вдруг неловко замолчала, с ужасом сознавая, что каждая секунда этого молчания губит ее. Мижуев ждал, по-прежнему придавливая ее мягкую грудь тяжелым плечом и не снимая ноги с ее круглых теплых ножек. Глаза его пристально и прямо глядели во тьму, и все замерло в этом ужасном ожидании того, что он уже видел. И леденящий неотвратимый холод откуда-то изнутри стал отделять их друг от друга. Она еще попыталась что-то сказать, но не могла, и вдруг бессильно заплакала.
— Зачем ты меня мучаешь!.. Я ничего не знаю… ничего…
Мижуев молчал и тяжко дышал, чувствуя, как все тело его, сердце и мозг погружаются в черную пустоту.
Мария Сергеевна всхлипнула и замолчала. Он молчал и чего-то ждал. Она, не переставая плакать, робко подняла на него глаза, и вдруг резкая пощечина со страшной злобой хлестнула ее по лицу.
— Ай!.. — крикнула Мария Сергеевна и от ужаса и боли на мгновение как будто потеряла сознание.
— Дрянь!.. — хрипло выговорил Мижуев. Тяжелый и громадный, невидимый в темноте, он перелез через нее, стараясь не касаться теплого неподвижного тела, и быстро, натыкаясь впотьмах на мебель, вышел из комнаты.
— Кончено!.. — глухо сказал в нем какой-то голос.
Он остановился посреди кабинета и широко открытыми глазами уставился перед собой. Там, позади, чуткое ухо уловило бы какие-нибудь звуки, но все было тихо, как будто умерло. Он боялся двинуться хоть одним пальцем, и казалось, что если двинется — будет смерть. Все существо его было — одна невероятная боль. Страшный стыд, глубочайшее одиночество и смертельная разрывающая сердце жалость и к себе, и к ней хаотически спутались с холодной злобной радостью, точно он наконец отомстит кому-то, назло уничтожит самого себя.
— Кончено!.. — повторил Мижуев, странно улыбаясь.
Он хотел остановить эту нелепую улыбку, но она все ширилась, росла, дергала, он не мог удержать прыгающих челюстей, и вдруг лицо его стало кривиться в страшной, безумной судороге.
X
День был ветреный, и все море, покрытое белыми барашками, резко-синее вдали и ярко-зеленое вблизи, не двигалось, а как будто крутилось. Все казалось резким и пестрым: тени, солнечный свет, нарядные туалеты провожающих пароходы дам, борты и снасти парохода. Ветер все наполнял прихотливым рвущим движением, и оттого мир казался непомерно большим, а люди и городок, пестревший за бухтой, очень маленькими, как будто игрушечными.
Отхода парохода ждали долго, и Мижуеву, и Марии Сергеевне
Глухо тарахтела лебедка, поднимая и опуская в трюм тяжелые ящики. По сходням, на палубе и на набережной нетерпеливо двигалась пестрая толпа, в которой, казалось, очень много дам. С берега кричали на борт, с бортов на берег, перебрасывались цветами, которые резким ветром относило в воду. Дамы придерживали поля шляп; их юбки то развевались, то обхватывали колена, бесстыдно показывая мягкие очертания ног и сообщая всему нетерпеливый минутный характер. И в то же время казалось, что пароход никогда не отойдет, никогда не кончится погрузка бесконечных ящиков. Порой начинала неистово реветь пароходная глотка, и ревущий могучий стон ее покрывал все звуки, поднимался все выше и выше, и когда уже уши начинали болеть и становилось мучительно, рев вдруг обрывался, коротко вскрикивал и замирал. Становилось странно тихо, и долго было слышно вдали в горах отлетающее эхо. А потом опять поднимался резкий торопливый говор и неуклюже тарахтела лебедка.
Мижуев стоял на борту и томился страшной гнетущей тяжестью. Он чувствовал, что Мария Сергеевна поглядывает на него, и искоса видел ее темные, старающиеся быть спокойными и улыбающимися, глаза, в которых прозрачно стояли слезы.
Она ничего не говорила. Решение было принято еще вчера, и после тяжелого нудного разговора теперь уже не о чем было говорить.
— Ну, что ж… Кончено, кончено… — беззвучно повторяла себе Мария Сергеевна, и только рука ее в белой перчатке без нужды перебирала по яркой цепи борта. Только по этому непрерывному, напряженному движению Мижуев понимал, что думает и чувствует она, какая безысходная тоска разрывает ее маленькое сердце. Было мучительно жалко ее, и чувствовалась какая-то бесконечная вина. Но в то же время в душе было пусто, и возврата к прошлому, к ласкам, совместной жизни и взаимной теплоте нельзя было представить себе. Что-то оборвалось.
«Что ж, проживет и без меня, — думал Мижуев, неподвижно глядя в пеструю толпу. — Будет жить тою же нарядной, веселой жизнью, ни в чем не нуждаясь, кроме веселья».
Ему представилось, что она может найти другого мужчину, которого полюбит так же, как и его, и который будет любить ее уже всегда искренне и благодарно, с теплым умиленным уважением. Но почему-то этот новый не рисовался ему, и вместо него припоминалось то черноусое круглое лицо Пархоменко, то отвислые губы биржевика.
«И это может быть… — думал Мижуев. — У нее ведь была любовь чистая, искренняя, она сменила ее на меня, потому что я дал ей новые впечатления, возможность беззаботной и веселящей жизни. Теперь ей уже трудно вернуться к прежнему… надо продолжать… И будет веселиться, капризно одеваться, смеяться, наряжаться… Пока жизнь сама не побледнеет и не растает в пустоте… Жалко!.. Но я сам виноват… Что ж… А я буду жить, как жил… будет скучно, нудно и одиноко! Пусто!»
Заревела медная глотка, потрясая воздух, задрожала палуба, и одну минуту казалось, что и небо, и море дрожат от этого нечеловеческого голоса, отдающегося в горах. На палубе закричали, задвигались, замахали платками.
Мария Сергеевна побледнела, и в ее темных глазах выразилась уже покорная тоска. Сжалось сердце Мижуева, и в эту последнюю минуту обнаружилась пустота между ними и теперь хотелось одного: не тянуть бы! Скорее!
Они оба почувствовали безнадежную тоскливую нежность.
Нельзя было заметить момента, когда стал отходить пароход, только зеленая мутная полоса воды вдруг расширилась и стала расти между мокрой стеной набережной и его черным бортом.
Мижуев стоял на палубе и долго смотрел, отыскивая в толпе светлую, охваченную ветром фигурку Марии Сергеевны. Пароход шел, и уже между ним и берегом показались барашки свободных волн. Мол все уменьшался и уменьшался, но еще долго Мижуев видел идущую вслед за пароходом светлую женскую фигурку, платье которой рвал и поднимал яркий солнечный ветер.
Уже не видно было выражения ее лица, не видно даже, идет ли она или стоит… только маленькое светлое пятнышко, прилепившееся к длинному серому молу, среди ветра, бегущих волн и белой пены, срываемой с их верхушек.