Миллионы
Шрифт:
Потом поднялся на верхнюю палубу и сел за один из мраморных столиков, крепко привинченных к месту, неудобных и холодных, как лед. Скрестив на мраморе массивные руки, Мижуев сонно и скупо окинул завалившимися глазами пустую палубу.
Солнце быстро поднималось где-то там, за краем земли, и горы уже до половины горели утренним блеском. Видно было, как быстро уступая склон за склоном, цепляясь в ущельях и ускользая по ним, все ниже и ниже убегала синяя холодная тень.
На пароходе зашевелилась жизнь. Пробежал куда-то кельнер в белой куртке с безобразно большими серебряными пуговицами; прошел с вахты продрогший серый помощник капитана; две молоденькие барышни, с еще не проснувшимися глазками, вышли из первого класса и оглянулись вокруг
Две француженки, с весело-любопытными глазами, щебеча, как птицы, приветствующие утро, уселись за соседним столиком, оглянулись направо и налево, увидели угрюмого соседа, переглянулись и засмеялись.
Мижуев хотел уйти — ему были противны все человеческие лица, голоса, не говорящие того, что есть, и фальшивые глаза. Но руки и ноги у него дрожали, спина ныла, веки резало, и никуда не хотелось двигаться. Тогда стуком о столик он позвал пробегавшего кельнера и уже открыл рот, чтобы заказать, но поймал любопытный взгляд двух француженок, уже знавших, что он — известный русский миллионер, и промолчал. Ему показалось, что если он услышит звук собственного голоса, то сейчас же вспыхнет тот припадок нервного, слепого гнева, который так часто в последнее время охватывал его. И еще казалось ему, что во всем свете нет ничего противнее, глупее и ненужнее, чем свой голос.
Кельнер стоял молча и уже начинал изумляться. Тогда Мижуев, неожиданно для самого себя, взял карандаш и написал на скользком мраморе столика:
— Дайте мне кофе…
Кельнер, как петух, собирающийся клюнуть, изогнув набок голову, одним глазом прочел надпись, изумился, но мгновенно умчался прочь.
А Мижуев обрадовался; как это раньше не пришло ему в голову? Это так просто… Можно замолчать совсем и то немногое, что ему нужно от людей, получать не слыша ни своего, ни их фальшивых голосов. Даже нечто лукавое скользнуло в мозгу Мижуева, точно он нашел средство спрятаться от всех.
Когда принесли кофе, он слегка отвернулся к морю, положил тяжелую больную голову на ладонь и задумался. Между пальцев, сжавших череп, дико торчали всклокоченные волосы и глаза смотрели мутно и безжизненно.
Уже много дней жизни являлись для него одной сплошной думой, тяжело и трудно проходившей сквозь мучительную головную боль. А когда он забывался болезненным коротким сном и настойчивая мысль исчезала, появлялось кошмарное невыносимое ощущение пустоты, в которой он судорожно барахтался, стараясь ухватиться за что-нибудь и бессильно опускаясь все ниже и ниже. За это время он проехал огромное пространство, видел массу людей, городов, гор и морей, но в мозгу его все это отпечаталось так бледно и тускло, точно было воспоминанием о давно минувшем. Но настойчиво повторяясь, с неуклонной точностью и неустранимостью крута, в центре которого была его больная голова, ярко, но кошмарной спутанной яркостью, стояли перед ним одни и те же лица.
И теперь на голубо-зеленом мареве плывущих мимо берегов, которых он не видел, Мижуев внимательно, с упрямым страданием восстанавливал себе.
Сначала появилось растерянное, смущенное лицо Николаева: он стоял посреди своего кабинета — перед растерзанным, кричащим, плохо сознающим Мижуевым — смотрел в сторону и дрожащими пальцами мял кисти своего пояса. Мижуева душило слепое бешенство, и он старался понять: как этот человек, лучший из всех, кого он знал и любил, не мог
— Это звери… бессмысленное, злое, жадное зверье!.. — кричал Мижуев. Что я сделал им? За что?..
Но Николаев смотрел в сторону, и лицо его было странно и даже как будто брезгливо.
— Они жестоко поплатились за это… за одного человека… — тихо говорил он.
— Поплатились!.. Разве за это можно поплатиться?.. Еще бы!.. Поплатились?.. Жаль, что мало!.. Я рад, рад, рад!..
Мижуев кричал все громче и громче, точно спешил вылить в этом диком крике наслаждение ненавистью, которой захлебывался. Но чем громче кричал он жестокие слова, казавшиеся ему теми, которые и были нужны, тем холоднее и брезгливее становилось лицо Николаева. А когда Мижуев заметил это и стал с мучительной злобой и ужасом упрекать Николаева в том, что он не понимает его и не чувствует его боли, Николаев с тихой, но жестокой враждой сказал:
— Им и не то приходилось выносить… Ну, пусть, это была ошибка, слепой взрыв измученных людей… Но ведь, если говорить правду, что ты для них? ты им такой же враг, как и все, как твой брат…
— Я?.. — с ужасом и укором спросил Мижуев.
— Ну, и ты!.. Ты так же пользовался их потом и кровью, как и другие… Если ты и не душил их, а иногда помогал… так… это ведь, право… небольшая заслуга…
Разбитое, с нависшей губой и запухшим глазом лицо Мижуева стало страшно и жалко.
— Значит, они, по-твоему, правы были бы, если бы и убили меня?.. задыхаясь; как рыба на песке, с ужасом спросил он.
Николаев побледнел, и только еще сильнее задрожали его пальцы, рвущие кисти пояса.
— А если так, ты… — начал Мижуев, чувствуя, как падает в холодную бездну.
И тут произошло то, что было самое омерзительное: на лице Николаева мелькнуло трусливое выражение, глаза его забегали с затрудненным выражением какой-то скрытой мысли, и вдруг он стал говорить фальшиво звучащие, бледные примирительные слова. И с чуткостью маньяка Мижуев понял их сокровенный смысл: Николаев боялся ссоры — чтобы Мижуев не отказался дать денег на задуманный им журнал. И странно — Мижуев вдруг страшно сконфузился. Он замолчал. Замолчал и Николаев, и краска выступила на его всегда смелом и мужественном лице. С минуту они смотрели друг другу в глаза, и в течение этой минуты бесследно растаяла и исчезла та, казавшаяся такой прочной и искренней, связь, которая столько лет связывала их.
И когда через полчаса Мижуев уходил, это были уже не два близких человека, а два врага, ненавидящие и презирающие друг друга.
Потом Мижуев видел себя в вагоне, в длинную глухую ночь. Это было после того, как он, должно быть, полусумасшедший, кидающийся из стороны в сторону в нелепых и бессмысленных корчах, очутился у того человека, у которого когда-то отнял счастье. Он сам не знал, зачем нашел этого человека, и только увидев его непонимающий, ненавидящий взгляд, смутно понял: должно быть, ему хотелось найти хотя кого-нибудь, хотя врага, который бы взглянул в его лицо прямо, как в лицо человека.
Муж Марии Сергеевны стоял перед ним, худой, с длинными бледными волосами, и смотрел прямо в глаза горящим неутолимой ненавистью взглядом.
— Что вам угодно? — с трудом спросил он. — Вам мало… вы еще издеваться надо мной пришли? Вы думаете, что вам уже все позволено?..
Мижуев не помнил, что он говорил ему, но отчетливо помнил, как на лице этого человека выразилось сначала недоумение, потом смутное понимание, а потом холодная, непримиримая и даже торжествующая насмешка.
— Ага… — тихо выговорил он, — значит, оказалось кое-что, чего и за деньги не купишь?.. Это хорошо…