Милосердные
Шрифт:
Когда Вы будете читать это письмо, я уже буду далеко отсюда. Мы решили оставить Женеву по причинам, о которых я сейчас не буду распространяться, но о которых Вы без сомнения и сами догадываетесь. Вы и представить себе не можете, насколько мне польстило Ваше намерение вступить со мной в брак; признаюсь, я никогда не смела и мечтать отом, чтобы кто-нибудь сделал мне подобное предложение, и уж тем более о том, что такой красивый юноша, как Вы, станет искать моей руки. Прискорбно, но я не могу ответить согласием. К тому же, я ненавижу формальные обязательства. Так уж повелось, что вы, мужчины, никогда
Мне также льстят эпитеты, которые Вы в отношении меня употребили, хотя, ради высокой прозы, советую не злоупотреблять ими. Вы назвали меня дьяволом, спасибо за комплимент. Однако вынуждена Вам напомнить, что дьявол сам выбирает души, которые хочет купить, и никогда не обратит внимания на ту, что сама униженно выставляет себя на продажу.
Довольствуйтесь тем, что я уже Вам дала. Прощайте, мой дорогой Полли Долли.
Джону Полидори пришлось сесть, чтобы не упасть. Он всегда был жертвой самых постыдных унижений и всегда признавал перед самим собой, что по своей природе он обречен на прозябание. Но еще ни разу он не чувствовал себя таким ничтожным. От безысходного отчаяния он заплакал. Он увидел в зеркале свое жалкое отражение, и ему показалось, что его лицо напоминает морду собаки, Боутсвейна, ньюфаундленда его Лорда. Впрочем, даже если бы в этот самый момент он умер, то все равно не мог бы рассчитывать на надгробие, которое Байрон поставил своему псу в Ньюстедском аббатстве, и уж тем более на эпитафию, которую хозяин ему посвятил:
Эти камни напоминают о друге, у меня не было другого. Покойся с миром.
Теперь Джон Полидори плакал по-собачьи: с долгими, отчаянными завываниями и непрерывными стенаниями.
Он снова стал скучным секретарем, шутом, незримым призраком, сыном секретаря, неудавшимся врачом, никому не ведомым Полли Долли.
Джон Полидори выглянул в окно. Он посмотрел на мрачные воды Женевского озера и сразу перевел взгляд на вершину горы. Ему показалось, что в доме, притаившемся среди утесов, горит слабый свет. Его лицо тут же просветлело. С видом безумца он бросился вниз по лестнице и молнией пронесся через гостиную. По пути, почти не останавливаясь, он сорвал одно из ружей, висевших над камином. Насквозь промокший, он бежал по скользкой глине, падал, полз и снова вставал. Над его бровью краснела струйка крови, появлявшаяся с той же настойчивостью, с которой дождь ее смывал. Кровь и вода окрасили его лицо в розовый цвет. Он бежал к озеру, как задыхающееся подводное животное. Наконец, он добрался до маленького причала. Его доски стонали под яростными ударами волн. На воде качалась лодка.
Полидори был готов убить трехглавого монстра. Он направил ствол ружья на противоположный берег и, никуда конкретно не целясь, выстрелил. Затем он швырнул ружье в озеро и, ослепший от гнева, прыгнул в лодку. Полидори так никогда и не узнал, что его выстрел погасил свет далекой свечи.
Женевское озеро ярилось диким зверем Джон Полидори плыл против ветра, однако он почти не чувствовал усталости. С упорством и одержимостью лососей, которые плывут против стремнины, он погружал весла в волны. Он греб неумело и неуклюже, стоя посредине лодки, вонзив взгляд в вершину горы, которая, злосчастная, казалось, отдалялась по мере того, как лодка продвигалась вперед. Глаза Полидори застила пелена дождя и ненависти, и он не сразу заметил, что вода уже поднялась до щиколоток. Лодка начала тонуть. Став Хароном своей собственной преисподней, он бороздил черные воды озера, которые заставили бы содрогнуться даже бывалого моряка. Лодка буквально перелетала с волны на волну, ударялась хрупким корпусом о стену воды, зарывалась носом, вставала на корму, устремлялась вперед и ввысь и снова летела. В эти моменты весла беспомощно трепыхались в воздухе. Внезапно лодка накренилась на правый борт, перевернулась вдоль горизонтальной оси и опрокинулась. Ее накрыл язык воды, и за секунду озеро поглотило утлое суденышко. Полидори отбросило на расстояние, более чем вдвое превышавшее длину причала. Огонек на вершине горы, который теперь светил ярче, был его Полярной звездой, его розой ветров, его компасом, последним ориентиром мореплавателей. Он плыл, как четвероногое животное. Подняв голову над водой, не соблюдая никаких правил, не придерживаясь ни одного из знакомых стилей, Полидори, тем не менее, продвигался вперед, иногда скрываясь под водой, выписывая причудливые, головокружительные изгибы, а порой отступая, не в силах сопротивляться яростному напору воды. Возможно, более опытный пловец немедленно погиб бы. Правила являются изобретением искусственным и призваны укротить природу, но когда последняя восстает против собственных законов, они неожиданно становятся бессильными. То, что сейчас двигало Полидори, было не его помрачившееся сознание, но слепой инстинкт. Если бы вдруг он пришел в себя, то неминуемо бы утонул.
Одному Богу известно, как Джон Полидори добрался до противоположного берега озера. Ни сном ни духом не ведая о собственной эпопее, он пополз по зеленым от мха скалам, которые были столь же непроходимы, сколь его собственный рассудок. Он даже не отметил, что опроверг второе утверждение своего Лорда: пересечь вплавь спокойную реку безусловно было ничто в сравнении с его недавним подвигом. Наконец, он достиг подножья горы. Меж двух утесов, за которыми виднелись почерневшие, но все еще внушительные останки спаленного молнией дерева, начиналась извилистая тропа, бежавшая вверх. Полидори даже не остановился, чтобы перевести дух. Твердым шагом он стал подниматься по каменистой тропке, над которой, словно своды склепа, сомкнулись согнутые ветрами сосны. С дорожки Джон Полидори не мог разглядеть вершину, был виден лишь покатый склон, на камни которого обрушивались колонны воды, молниеносно смывавшие все, что осмеливалось попасться на их пути. С другой стороны зияла бездна. Джон Полидори даже не догадывался, что за густыми зарослями, шумевшими по его правую руку, начиналась пропасть, дно которой закрывали облака, которые висели ниже вершины горы. Из-под его ног сыпались камни, катились к краю пропасти и падали вниз, теряясь в черных бездонных глубинах. Теперь издалека озеро казалось призрачным свинцовым полем, которое, подобно громадному трупу, лежало под саваном облаков. Секретарь добрался до вершины горы.
Свет, который Полидори видел из своей комнаты, шел из маленького окошка на самом верху некоего строения. Оказалось, что это был маленький старый замок, прилепившийся к скале, – выточенный из камня крохотный акрополь, который, подобно крепости, высился над широкими просторами Женевского озера. Большие ворота, крепившиеся средневековыми петлями прямо к скале, похоже, вели в нечто вроде центрального нева, который сливался со склоном горы. Джон Полидори толкнул одну из створок и без труда проскользнул внутрь. Дверь за его спиной закрылась. Ему пришлось привыкнуть к темноте, чтобы разглядеть, куда идти. Почти на ощупь он дошел до стены, где дул ветер, еще более сильный, чем у ворот. По мере того, как его глаза приспосабливались к полутьме, постепенно вырисовывался удручающий пейзаж: подобно городу, опустошенному чумой, это место было недавно покинуто. Повсюду была разбросана женская одежда и остатки еды, а в камине остались бумаги, которые не успел поглотить жар угольев. В воздухе витал смрад, слагавшийся из самых противоположных запахов, доносившихся из разных частей дома и будто нарочно соединившихся в зале. Джон Полидори различил аромат духов. Он пошел на запах и оказался в комнате, где увидел две одинаковые кровати с двумя одинаковыми покрывалами, а над одинаковыми изголовьями висело два одинаковых Распятия. Два ночных столика – тоже одинаковых – с одинаковыми подсвечниками, в которых остались одинаковой высоты огарки.
Джон Полидори вышел из комнаты и попытался установить источник едкой вони. Это был, сказал он себе, тот же тошнотворный запах, что он вдыхал в общественных туалетах трактиров или, еще точнее, в самых грязных борделях Греции. Ему показалось, что в этом смраде он улавливает запах своего исподнего. Он двинулся по узкому коридору, который вскоре превратился в лестницу с неровными ступенями, которая, в свою очередь, упиралась в крошечную дверку. Комната, находившаяся за этой дверью, была, без сомнения, источником невыносимой вони. Полидори пришлось нагнуться, чтобы не удариться лбом о притолоку. Размеры помещения были столь малы, что в нем не могло бы жить даже животное. Куцая постель из соломы и крохотный пюпитр у окна: вот и вся обстановка. Остаток свечи еще горел. Секретарь подошел к окну: на той стороне озера была целиком видна Вилла Диодати, а прямо по центру – окошко его комнаты. Под пюпитром лежал небольшой саквояж. Полидори жадно схватил его за одну из ручек и немедленно открыл.
Он увидел сотни аккуратно сложенных листов бумаги. Первый оказался его собственным письмом, тем самым, что было написано накануне. Под ним лежала тетрадка с набросками к Вампиру. Достав тетрадь, Полидори обнаружил толстую пачку писем. Прочитав первую строку верхнего письма, он чуть не умер от ужаса. Но ему еще предстояло прочесть остальное.
11
Он знал почерк своего Лорда лучше, чем собственный. Но что делает письмо Байрона здесь, в омерзительной берлоге чудовища, о котором известно одному ему, Полидори? И чем больше он перечитывал раз за разом первую строку, тем меньше понимал что-либо, как будто аккуратные округлые буквы были знаками какого-то неведомого языка.
Омерзительная муза мрака,
Я только что прочитал вторую часть Вашего Манфреда – хотя, возможно, следовало бы говорить моего Манфреда – и должен признать, что если начало поэмы подавало надежды, то продолжение поистине пленительно. Узнаваемое байроническое звучание делает стих по-настоящему превосходным. Надеюсь, Вы наелись досыта (вряд ли можно пожаловаться на то, что Ваш последний ужин был скудным). Судя по результату Ваших литературных усилий, моя оплодотворяющая жидкость преисполнила Вас моим драгоценным вдохновением. Малыш Манфред похож на своего отца. Он и вправду мне нравится. А если Вы будете продолжать в том же духе, то я окончательно в него влюблюсь. Я не знаю, откуда в Вас этот проклятый талант, откуда Вы взяли голос Манфреда, но только в холодных стенах готического собора он звучит одиноко и драматично, как мой собственный. Та вина, неизбывная и неискупимая, – суть преждевременное терзание совести, которое, я знаю, будет истязать меня до последнего дня. Я не стану объяснять Вам, почему. Я не читал Фауста – не знаю немецкого – но совсем недавно, по случайности, мой друг Мэтью Льюис перевел мне, viva voce, большой отрывок, и я не мог избавиться от того самого впечатления, что произвело на меня чтение Манфреда. Как бы мне хотелось походить на Вашего героя и обладать его стойкостью перед искушениями! Однако, как видите, я не могу устоять даже перед соблазном объявить себя отцом Манфреда.