Мир госпожи Малиновской
Шрифт:
– Отчего же вы не желаете оставаться искренним? Вы должны мне сказать.
– Ладно! – взорвался он. – Я ничего не имею против него, но ничего не имею и за него! Было бы это… нет – это будет смешно и легкомысленно… Я знаю, что будет, знаю, что мое мнение ни в малейшей степени не может повлиять на ваше решение, что оно совершенно не будет принято во внимание. А потому – зачем вы меня мучаете и заставляете бросать слова на ветер?
– Нет, господин Стефан, – отвечала она спокойно, желая, похоже, сгладить его тон. – Если вы задумаетесь, то не станете
– Именно, а у меня оно не подтверждено ничем. У меня нет никаких оснований, чтобы высказывать его. Потому позвольте мне остаться при своем мнении, поскольку…
В комнату вошла служанка, старая ворчливая Ендрусь, неся поднос с кофе. Она любила Боровича и приветствовала его с нескрываемым удовольствием. Пришлось рассказывать ей, что он был в Закопане, что там высокие горы, а потом выслушивать ее скептическое мнение о горах в целом.
После того как старая Ендрусь вышла, они некоторое время молчали. Наконец госпожа Богна заговорила вновь. Она решила изменить свою жизнь. Несмотря на то, что может показаться, работа в фонде – как и любая другая работа в конторе – мучит ее и не приносит удовольствия. Она не видит смысла и цели продолжать такое существование.
– Видите ли, – говорила она, – поскольку дом моих родителей, который вы так хорошо знали, в некотором смысле не был идеалом домашнего очага, а мое первое замужество вообще не могло создать такой очаг, то тем сильнее во мне потребность обладать домом собственным, в полном смысле этого слова, иметь детей, мужа – все то, что директор Шуберт называет «вифлеемскими ясельками», где дух божий реет над скотинкой. У меня есть склонность, решительная склонность к подобному. Разве это неестественно?
– Отнюдь нет.
– Вы знаете меня едва ли не с детства и хорошо помните, в каких условиях сложился проект моего брака со святой памяти Юзефом. Я любила его ум, я уважала его характер, справедливость, честность, высокие духовные устремления, но… но… я его не любила. Я была слишком молода, чтобы понимать желания любви. О, не думайте, что я сейчас говорю о некоей экзальтированной, экстатической любви. Я говорю об обычном человеческом чувстве. Полагаю, понятно, что в таких обстоятельствах, в моем возрасте – а мне уже почти тридцать – должен расти и голод к чему-то подобному.
Она замолчала, а Борович спросил:
– И вы влюбились в Малиновского?
Звучание этой фамилии в вопросе, обращенном к ней, показалось ему теперь, когда он уже знал обо всем, каким-то неуместным парадоксом. Но она ответила спокойно:
– Да.
В этом коротком «да» было столько серьезности, столько убежденности, столько веры в правильность своего выбора, что Борович испугался. Он знал госпожу Богну, знал, как она тверда в решениях. Но подсознательно он лелеял малую, неуловимую тень надежды, что такое важное решение еще не до конца укрепилось, что в нем еще нет достаточной обоснованности и найдется слабина, которая даст пищу для сомнений, размышлений, пусть бы и просто рефлексий. Но тон произнесенного ею «да» определял все.
Тогда зачем она говорила о своем желании создать дом, о нелюбви к работе в конторе, о психологических склонностях? Какое значение имеет все это по сравнению с чувствами, которые для всякой женщины («Для всякой», – повторил он мысленно с изрядным чувством) всегда будут законом и главным обоснованием? Сперва она влюбилась, а позже придумала логическое объяснение. Старо как мир…
Он постарался разбавить этими мыслями охватившую его горечь.
– Простите, – сказал он. – Но я не понимаю, отчего именно Малиновский.
Она взяла его за руку:
– Господин Стефан, вы говорите, словно ребенок.
– Я так не думаю.
– Полагаете, что на этот вопрос можно найти ответ?
– На любой можно. Если я утверждаюсь в некоем своем взгляде или психическом состоянии, то всегда способен найти причины этого.
– Все было бы так, как вы говорите, – улыбнулась она ему, – когда б любовь не соединяла в себе тысячи сложных причин.
– О, прошу прощения. Я прекрасно знаю, что люблю вас по таким-то причинам и всегда могу точно их перечислить.
– Потому что вы меня любите разумом. Люби вы меня сердцем, уверяю вас, не сумели бы объяснить почему. Нашли бы только ничего не значащее определение: она прекрасна!.. Но этого судьям вроде вас явно не хватило бы.
Борович склонился над чашкой и тихо произнес:
– Вы прекрасны…
Она весело засмеялась.
– Ах, нет, это другое!
В голове его пронеслась обжигающая мысль: поднять глаза и повторить с нажимом: «Ты прекрасна, я тебя ценю и понимаю, понимаю тебя и себя! Люблю тебя до безумия!»
Но буквально в следующий миг он напомнил себе, что это было бы ложью, причем бессмысленной, поскольку Богна не поверит ему, а поверив – не изменит своего решения. Но если бы изменила… произошло бы нечто бессмысленное: ради ее спасения от другого он взвалил бы на себя то, чего боялся, чего не желал.
Госпожа Богна не умолкала, такая светлая и беспечная. Боровичу казалось, что он смотрит на слепца, идущего прямо в пропасть.
А она как раз говорила об этой пропасти как о чем-то бесспорно наилучшем, том, что повсеместно воспринимается как верх мечтаний.
– Я наперед знаю, – звучал ее голос, – что Эварист отнюдь не гений, что он просто хороший порядочный парень, обычный человек, что он, быть может, даже немного легкомыслен и ребячлив, с очаровательной детской простотой мыслей и чувств. Но я также знаю, что люблю его и – что не менее важно – он… тоже меня любит.
Борович резко закусил губу. Как бы он был счастлив, если б она слышала его утренний разговор с Малиновским! Одного этого хватило бы, чтобы поколебать госпожу Богну в ее уверенности. Человек, который любит, не спрашивает других, хорошо ли он поступает, и не принимает во внимание, есть ли у его любимой деньги или нет… Не хвастается ее любовью!..