Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
Может, именно эта особенность набоковского рая детства обусловила отчасти столь мучительные метафизические поиски на протяжении всей взрослой жизни писателя:
«Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни!.. Я забирался мыслью в серую от звезд даль — но ладонь скользила все по той же совершенно непроницаемой глади. Казалось, кроме самоубийства, я перепробовал все выходы…»
Конечно, немалую роль в этих трудностях сыграли неизбежный индивидуализм и писательская неконформность, нежелание идти в толпе, за толпой:
«…в метафизических вопросах я враг всяких объединений и не желаю участвовать в организованных экскурсиях по антропоморфическим парадизам, мне приходится полагаться на собственные слабые свои силы, когда думаю о лучших своих переживаниях…»
Набоков объяснял, что именно поиски вечности привели его
Детство — это время провидения и ясновидения, и события будущего словно отбрасывают свою тень в детство. Напомним один из эпизодов такого провиденья. Крестьяне приходят для переговоров с барином и, получив от В.Д. Набокова какие-то уступки, начинают качать его под окном столовой, через которое сыновья его, продолжающие обедать, видят взлетающего на воздух отца:
«Там, за стеклом, на секунду являлась, в лежачем положении, торжественно и удобно раскинувшись в воздухе, крупная фигура моего отца; его белый костюм слегка зыбился, прекрасное невозмутимое лицо было обращено к небу. Дважды, трижды он возносился, под уханье и ура незримых качальщиков, и третий взлет был выше второго, и вот в последний раз вижу его покоящимся навзничь, и как бы навек, на кубовом фоне знойного полдня, как те внушительных размеров небожители, которые, в непринужденных позах, поражающих обилием и силой красок, парят на церковных сводах в звездах, между тем как внизу одна за другой загораются в смертных руках восковые свечи, образуя рой огней в мрении ладана, и иерей читает о покое и памяти, и лоснящиеся траурные лилии застят лицо того, кто лежит там, среди плывучих огней, в еще не закрытом гробу».
Те, кто читал «Другие берега», помнят, наверно, и эпизоды детского ясновиденья: поездка матери за подарком для больного Лоди на Невский, гигантский карандаш в витрине…
Напомним уже приведенное выше мнение одного из лучших российских набоковедов (В. Ерофеева) о том, что «набоковский рай трудно назвать языческим… По причине того, что в нем есть парафраз христианской божественной иерархии», есть бог-отец, выполняющий «функции… бога любви».
Так или иначе, для меня несомненно, что В. В. Набоков был человек верующий (хотя, конечно, вера его была не вполне ортодоксальной, не церковной). Претензии к нему по этой линии слышатся чаще всего от людей, для которых собственная монополия на веру и духовность отчего-то несомненна. А также от тех, для кого форма верования важнее его истинного содержания.
ВЕСТМИНСТЕРСКИЕ КУРАНТЫ
Однако вернемся в Петербург набоковского детства, в знаменитый дом на Большой Морской: «…у нас был на Морской (№ 47) трехэтажный, розового гранита особняк с цветистой полоской мозаики над верхними окнами».
Ведомый своей безотказной памятью, Набоков и через пятьдесят лет бродит по этому дому, ожидая в зимних сумерках урока с очередным наставником-англичанином.
«Приходил камердинер, звучно включал электричество, неслышно опускал пышно-синие шторы, с перестуком колец затягивал цветные гардины и уходил. Покинув верхний, „детский“, этаж, я лениво обнимал лаковую балюстраду и в мутном трансе, полуразинув рот, соскальзывал вдоль по накалявшимся перилам лестницы на второй этаж, где находились апартаменты родителей…»
С трепетом входит мальчик в кабинет отца:
«Там и сям, бликом на бронзе, бельмом на черном дереве, блеском на стекле фотографий, глянцем на полотне картин, отражался в потемках случайный луч, проникавший с улицы, где уже горели лунные глобусы газа. Тени, точно тени самой метели, ходили по потолку…»
Магический дом. В нем есть еще гостиная, будуар с «фонарем», откуда видна Морская, есть концертная зала, проходной кабинетик, откуда «низвергается желтый паркет из овального зеркала над карельской березы диваном (всем этим я не раз меблировал детство героев)». На стенах комнат — замечательные картины. Среди их создателей и модные мирискусники, и тронутые патиной времени традиционалисты, мимо которых, фыркая, проходит Александр Бенуа, — он дает уроки рисования маленькой Елене Набоковой. Владимиру уроки дает сам Добужинский…
Отец с матерью не пропускают ни хороших концертов, ни интересных спектаклей (в день своей гибели театрал и знаток В.Д. Набоков закончил новую главу воспоминаний о театральной жизни Петербурга). В их доме на Морской дают концерты замечательные музыканты, поют знаменитые певцы. И все чаще собираются здесь бунтари-либералы, кому этот строй, дающий им столько привилегий и благ, кажется устаревшим, несправедливым. Юный Лоди, в отличие от этого поколения народолюбцев, не питает особых иллюзий в отношении простых людей, с которыми ему доводится иметь дело (правда, это по большей части петербургская прислуга, лакеи, может, и впрямь не лучшая часть русского населения).
В недрах отцовской библиотеки были соблазнительные для всякого подростка сочинения по вопросам секса — знаменитые книги Крафта-Эбинга, Эллиса и других сексологов. Вспоминая о затянувшейся своей невинности, Набоков писал полвека спустя:
«Невинность наша кажется мне теперь почти чудовищной при свете разных исповедей за те годы, приводимых Хавелок Эллисом, где речь идет о каких-то малютках всевозможных полов, занимающихся всеми греко-римскими грехами, постоянно и всюду, от англо-саксонских промышленных центров до Украины (откуда имеется одно особенно вавилонское донесение от помещика)».
В одном из уголков обширной отцовской библиотеки «приятно совмещались науки и спорт: кожа переплетов и кожа боксовых перчаток». Здесь, чуть поодаль от глубоких клубных кресел, отец брал уроки фехтования, а маленький Лоди колотил по грушевидному мешку для бокса. После революции, когда семья Набоковых покинула Петербург, «отцовская библиотека распалась, кое-что ушло на папиросную завертку, а некоторые довольно странные остаточки и бездомные тени появлялись, — как на спиритическом сеансе, — за границей. Прошли еще годы — и вот держу в руках обнаруженный в Нью-Йоркской публичной библиотеке экземпляр каталога отцовских книг, который был отпечатан еще тогда, когда они стояли, плотные и полнокровные, на дубовых полках, и застенчивая старуха-библиотекарша в пенсне работала над картотекой в неприметном углу».
Была у этого дома и другая жизнь, хотя и не составлявшая тайны, а все же, вследствие высокого понятия о «государственной безопасности», неизменно привлекавшая внимание шпиков, старавшихся подкупить прислугу (один из этих нерасторопных агентов, будучи обнаружен Лоди и Юриком Раушем в каком-то чуланчике за библиотекой, «неторопливо и тяжело опустился на колени перед старой библиотекаршей, Людмилой Абрамовной Гринберг»),
«Около восьми вечера, — вспоминает Набоков в „Других берегах“, — в распоряжение Устина поступали многочисленные галоши и шубы. Похожий несколько на Теодора Рузвельта, но в более розовых тонах, появлялся Милюков в своем целлулоидовом воротничке. И.В. Гессен, потирая руки и слегка наклонив набок умную лысую голову, вглядывался сквозь очки в присутствующих… постепенно переходили в комитетскую, рядом с библиотекой. Там, на темно-красном сукне длинного стола, были разложены стройные карандаши, блестели стаканы, толпились на полках переплетенные журналы и стучали маятником высокие часы с вестминстерскими курантами».